|
Одиннадцатилетняя Людочка приспособилась к новому положению
вещей очень легко. Тут же стала называть Толика папой. За
одной дверью у неё жил один папа, за другой дверью – другой…
А вот для Васеньки сложившаяся ситуация стала немыслимым кошмаром.
Он старался избегать всех: и отчима, и матери, и собственного
отца. Эшка предложила ему до начала школьных занятий пожить
у неё, но Васенька предпочёл перебраться в комнату деда. Эшку
же он попросил разузнать, куда бы можно было поступить учиться
так, чтобы вовсе уехать из дому.
Эшка и по вопросам образования считалась в городе большим
специалистом. За несколько лет до того она заставила Лёвку
поступить в Харьковский энергетический техникум – на заочное,
конечно, отделение. Все тогда только плечами пожали. Она и
другим советовала обзавестись хоть какой-нибудь бумажкой об
образовании. И уже через пару лет стало ясно, что она снова
оказалась права. Как-то неожиданно быстро выросла довоенная
детвора и стала претендовать на места "опытных практиков",
не имеющих дипломов, а порой даже аттестатов зрелости. Молодых
специалистов пекли, как пирожки, и их надо было распределять,
пристраивать… Так что лысеющим директорам и главным инженерам
на пороге пенсионного возраста приходилось либо браться за
учебники, либо освобождать места, либо командовать из-за плеча
наглого парнишки с институтским ромбиком на лацкане. В любом
случае унизительно! И все завидовали дипломированному Лёвке,
который в этой драме не участвовал.
И всё же не следует думать, что Эшка руководила Лёвкой, как
послушной куклой. Он как раз был даже очень своеволен. И от
природы, и от униженного своего детства, и от долгой службы
на флоте. Лёвка слушался Эшку именно потому, что она никогда
не командовала, а лишь как бы намекала, мечтала вслух... В
крайнем случае – просила. Кстати, он и Эшку не всегда слушал.
Например, так и не бросил курить. Больными лёгкими никогда
всерьёз не занимался. Даже зимой не надевал шапку. Мог он
и грубовато перебить Эшку. Мог и попрекнуть – ласково, правда
– злополучной вишнёвой косточкой.
После перелома ключицы Эшке, да и всем вокруг стало казаться,
что болезнь её началась именно с этой самой косточки. Что
ж, во всяком случае, до этого несчастья Эшка жила совершенно
полноценной жизнью. Главное – ничего у неё не болело, а тут
мало того, что одна рука не двигается, так ещё и другая покоя
не даёт, особенно ночами. Будто собаки грызут.
Этой своей проблемой Эшка ни мужа, ни детей не отягощала.
Зачем? Эшка старалась, чтобы никто не видел, как она справляется
со стиральной машиной, как натирает пол, чистит раковины.
Не очень складно это выглядело, и потому она занималась хозяйством
в первой половине дня.
К двум часам Эшка снимала рабочий халат, надевала нарядный
и становилась у кухонного окна. Когда из-за угла "Дома
быта" показывалась крошечная фигурка с курчавыми светлыми
волосиками и оранжевым портфелем до пола, Эшка зажигала конфорки
под кастрюлями. Пока Маруня переходила дорогу – Эшка ковыляла
в коридор и открывала дверь. Пока Маруня переодевалась и мылась
– Эшка накладывала еду в тарелку. Так же она в три часа встречала
Мишеньку, в шесть – Лёвку. Она обожала забирать у входящего
портфель. Любила подавать полотенце, домашнюю одежду.
И Лёвке, и детям очень даже нравилось то, что она всегда дома.
Возвращаешься откуда-нибудь, вспомнишь о том, что она ждёт,
встретит, обласкает, обнимет своим тёплым обволакивающим взглядом
– и так приятно становится! Сразу ускоришь шаг и невольно
улыбнёшься.
Конечно, делать тонкую работу – вышивать, к примеру, гладью
– Эшка больше не могла. Так оно уже и из моды вышло! Подушечки,
салфеточки… Стали говорить, что всё это мещанство, и Эшка
убрала их в кладовку, чтобы не позорить детей перед друзьями.
Только "Трёх богатырей" оставила в спальне. В них
для Эшки заключалась как бы летопись знакомства и начала их
с Лёвкой общей жизни. Вот эту руку она вышивала, когда Лёвка
явился к ним во двор первый раз. А эту гриву заканчивала в
роддоме.
Эшка очень любила рукодельничать и жалела, что не может обшивать
Маруню. Представляла себе, как могла бы украсить вещички,
купленные в магазине. Мысленно вышивала на воротничке клубничку,
бабочку... А потом вдруг надумала вышить ковёр.
Идея эта пришла внезапно. Эшка искала, куда бы ей пристроить
завалявшийся с войны отрез дорогого матросского сукна, кое-где
побитый молью. Думала, думала – и вспомнила, что есть ещё
и шерстяные нитки на антресолях. Яркие, разноцветные. Отходы,
которые Тоня в своё время накупила у себя на трикотажной фабрике:
хотела научить Маруню вязать. Но и Тоня оказалась неважной
учительницей, и Маруне вязать не понравилось…
Сначала отрез разложили на полу, и Мишенька весьма успешно
скопировал с телеграфного бланка букет сирени с тюльпанами.
Букет, нарисованный мелом на чёрном сукне, выглядел очень
эффектно, но не вполне устраивал Эшку, поскольку был "обрезан"
с трёх сторон. Она решила рискнуть: сама пририсовала снизу
стебли и несколько листьев. Вышло очень хорошо, и осмелевшая
Эшка стала по собственному усмотрению прибавлять и переносить
с места на место цветы. В конце концов от первоначального
рисунка ничего не осталось.
Вышивала Эшка почти без посторонней помощи. Лохматый кончик
нитки склеивала мылом и легко втягивала в цыганскую иглу с
большим ушком.
На этот ковёр ушёл у Эшки год с небольшим, но уж вещь получилась
просто замечательная! Все уверяли, что ничего равного по красоте
не видели, что никакой персидский, никакой трофейный ковёр
с ним и близко не сравнится.
Огромный, почти на всю стену букет действительно производил
ошеломляющее впечатление. Особенно сирень! Цветки были вышиты
в технике рококо, они даже на ощупь напоминали настоящую сирень
– разве что крупноватую. Эшке и самой иногда не верилось,
что эта красота создана её собственными руками – точнее, рукой.
Когда никого не было рядом, она могла даже вслух сказать:
"Неужели это сделала я?! Неужели я могу сделать ещё такое
же?!"
Эшка решила, что ковёр этот подарит Мишеньке, когда тот женится.
Такое вполне разумное и объяснимое решение укрепило Лёвку
в его печальном заблуждении. Он даже не удержался и с мягкой,
но укоризненной улыбкой спросил, почему не Маруне, не дочери,
для которой как бы и принято у людей готовить приданое.
Возбужденная успехом Эшка никакого глубинного подтекста в
вопросе не уловила. Она уже попросила Фиру подыскать сукно
для следующего ковра, а Тоню – заказать нитки. Собирала фотографии
цветов и мысленно распределяла по ткани рисунок. Это снова
была сирень, но на сей раз – белая, а вместо тюльпанов – жёлтые
и бледно-абрикосовые розы. На тёмно-бордовом фоне.
Эшка всё время думала о своём новом ковре. Иногда даже забывала,
что покамест это всего лишь замысел. Про себя она называла
его – "Марунин ковёр".
Любовь её к Маруне… Это была тихая любовь двух опускающихся
рядом снежинок… двух рук, двух листьев, толкаемых одним порывом
ветра. Возвращение Мишеньки всегда было шумным, радостным
сюрпризом. Эшка скучала по нему, даже когда он выходил куда-нибудь
на полчаса, трепала, целовала его, сюсюкалась с ним, как с
маленьким. А Маруня всегда возвращалась тихо. Как бы долго
она ни отсутствовала – всегда казалось, что Маруня выходила
на секунду и теперь вот спокойно занимает своё место возле
матери… Такой любви не требовалось ни шума, ни вообще каких-нибудь
внешних проявлений. С Маруней Эшка всегда была проста и серьёзна,
как с ровесницей. Казалось, что даже находясь далеко друг
от друга, они смотрят и дышат в лад.
В отличие от отца Мишенька с самого начала ощущал эту разницу.
Возможно, этим и объяснялись странные вспышки его раздражения
на Маруню. Любил он её почти так же, как Эшку. Но, случалось,
вдруг, ни с того ни с сего, перебивал её рассказ или какое-нибудь
невинное замечание холодным окриком: "А ты бы молчала!
Это из-за тебя мама заболела!". Или что-нибудь менее
конкретное. Маруня тут же застывала, потупив головку и глядя
снизу светлыми, как у Арончика, но более выпуклыми и будто
вечно заплаканными глазами. Губки у неё были почти такие же
толстые, как у Мишеньки, но не яркие, а бледно-розовые и как
бы чуть-чуть размазанные. Казалось, Маруню ударили по лицу,
но она считает, что заслужила это. Неожиданно для самого себя
брызнув ревнивой злобой, Мишенька тут же захлёбывался от жалости
и начинал баловать и задаривать сестрёнку.
Лет с тринадцати он получил право без спроса пользоваться
инструментами деда. И что поразительно: никогда его Хаим-Шая
не учил, не объяснял, какая штучка для чего предназначена,
но Мишенька откуда-то сам знал всё это. В пятнадцать лет он
вытачивал из латуни такие кулончики, что дед, скупой на похвалы,
только языком цокал, повторял снова и снова со стоическим
огорчением: "Да-а! Из него бы получился не просто хороший
ювелир…" Старик даже выпросил у Маруни ключик, который
она носила на шее, и отправил бандеролью брату в Одессу, откуда
вскоре пришла открытка: "Не то что хороший ювелир, а
ювелир, каких мало!" И ещё несколько слов о новых болячках.
Окрылённый такой высокой оценкой, Мишенька тут же выточил
для Маруни ключик ещё затейливее. И гораздо тоньше его обработал.
После этого обе двоюродные сестры на него обиделись.
Обычно Мишенька всячески демонстрировал, что для всех трёх
девочек старается одинаково. Конечно, к Маруне он был привязан
сильнее, но Свету, Нуськину дочь, взрослые полушутя прочили
Мишеньке в жёны. Девочка она была очень красивая, и Мишенька
вовсе не против был на ней жениться, хотя она и походила характером
на свою норовистую мать. А проще всего ему было с самой старшей,
с Людочкой, дочкой любимой няньки и неуклюжего дяди, брошенного
этой самой нянькой.
Эшка постоянно повторяла Мишеньке, что его все эти взрослые
дела не касаются. Легко сказать! Бывало, чмокнешь Райку по
привычке – а тут Арончик выходит! Или дед. Или Вутя, который
много лет в одностороннем порядке считал себя Райкиным братом,
но после разразившегося скандала торжественно отрёкся от неё.
О своём отречении Вутя известил соседей, стоя в пижамных штанах
посреди двора.
– Всё! У меня больше нет сестры! – надрывался Вутя, а Райка
пожимала жирным плечом и ела с большой тарелки чёрную шелковицу.
Одну за другой. Когда он в пятый раз повторил, что Райка бросила
порядочного мужа и ушла к арестанту, высунулась из своего
окна Фира и пообещала рассказать Хаим-Шае, кто стащил его
стамеску и свёрла, если Вутя сейчас же не заткнётся.
Вутя заткнулся, хотя во дворе и так все знали, кто приворовывает
инструменты. Старый Лис, обнаружив очередную пропажу, обычно
стучал в Вутину дверь и без слов протягивал руку, а Вутя без
слов клал на неё похищенное. Спокойно, будто возвращал одолженную
вещь. Явление необъяснимое, ибо всем известно было, что Вутя
не умеет работать руками. Головой тем более.
Как ни странно, никто в городе толком не знал, на какие заработки
Вутя содержит свою растущую ораву. Крутился он при базаре.
То ли убирал там что-то, то ли сторожил… Скорее всего, оказывал
какие-то услуги приехавшим торговать крестьянам. При этом
и Вутю, и в особенности жену его обуревали необъяснимые амбиции.
Что-то они плели, тёмное и несусветное – о какой-то особой
Вутиной миссии. Возможно, и инструменты он брал не из корысти,
а ради конспиративных целей: я там, дескать, что-то мастерю…
такое… чего вам и знать нельзя…
Собственные его дети, годам к девяти догонявшие отца интеллектуально,
очень его уважали. Ходили с отвисшими подбородками вокруг
старого немецкого приёмника, в давние времена раскуроченного
Вутей, уважительно заглядывали в таинственную путаницу разноцветных
проволочек и решали, кто он, их отец: разведчик или ловец
шпионов. В этих возвышенных догадках их утверждали и крестьяне,
которые изредка ночевали у Вути или прятали что-то у него
в сарае. А более всего – двусмысленное выражение Вутиного
лица. Искусственный глаз его смотрел тупо и прямо, как вмонтированный
объектив. И как бы в тени его азартно шнырял собственный Вутин
глаз, высматривая что-то за двоих.
В конце концов подрастающие дети должны были разочароваться
в отце. Но тут Вуте самым неожиданным образом повезло. Вялый
поток его невнятной жизни свернул, можно сказать, в новое
русло.
Вдруг оказалось, что город – старая его часть, разумеется
– прямо-таки набит историческими ценностями. Тут тебе и деревянная
церковь, и каменная, и всевозможные монастыри, и богатый костёл
с обломками органа, и татарское кладбище, и армянское кладбище,
и турецкий колодец… И, конечно же, древняя крепость, стоящая
особняком, среди живописных зелёных холмов и долгие годы представлявшая
интерес исключительно для городских мальчишек.
Киношники так и набросились на всё это. Снимали без конца.
И про гайдамаков, и про революцию, и про войну… Тут можно
было снимать "заграницу", не выезжая в Польшу или
в совсем уж немыслимую Швейцарию.
Для исторических фильмов, естественно, требовалась массовка.
Вот тогда и настал звёздный час Вутиного семейства. Наконец-то
он сам понял, для чего наплодил столько детей! Белёсо-рыжие,
как мать, чёрные, как отец, грудные и подростки, они вдобавок
не имели выраженной национальной принадлежности и могли исполнять
роль толпы хоть цыганской, хоть швейцарской… На съёмочной
площадке они чувствовали себя свободно, как на родном дворе,
а самые способные могли даже разыграть эпизод. Кроме того,
в случае надобности Вутя поставлял для съёмок грудных младенцев,
на что решались немногие даже за приличные деньги. Храбрые
Вутины младенцы, закалённые под дворовой колонкой, шли ко
всем на руки, смеялись, ели и не простужались.
Сам Вутя был незаменим, когда требовался пожилой придурковатый
еврей. Армянин. Цыган. Однако же главной его функцией было
не актёрство. В Вуте обнаружился талант администратора – причём
цепкого и прижимистого.
Родню свою к этой золотой жиле Вутя не подпускал. Отчасти
– боялся конкуренции. Кроме того, Вутя старался создать в
городе впечатление, что живёт он теперь исключительно за счёт
кинематографа.
Город, хоть и имел завышенное представление о Вутиных доходах,
понимал всё же, что они недостаточно регулярны. К тому же
никак нельзя было скрыть, что Вутя не только не прервал своих
таинственных связей с базаром, но даже расширил их. Последовательно
присоединяя к своей жилплощади освобождающиеся в левом флигеле
клетушки, он занимал заодно и прилагающиеся к ним просторные
сухие сараи. Соседи Вутины, люди не злые, иногда всё же ворчали
на него: устроил, мол, во дворе склад... Особенно раздражало
их, когда все эти погрузки-разгрузки происходили поздно вечером
или в пять-шесть утра, да ещё в воскресенье. Случалось, что
Вутины клиенты второпях вытаптывали цветы или оставляли во
дворе мусор. А уж горки лошадиного навоза дымились у ворот
почти постоянно.
Но если и случались настоящие скандалы, то зачинщицей их бывала
исключительно Райка. Выправив отдельный лицевой счет, она
почувствовала себя окончательно независимой. Хозяйкой, имеющей
такие же права, как все – и даже больше! – на двор, на орех,
на бельевые верёвки, на сараи. Отчасти агрессивный Райкин
дух закалила торговля, отчасти – наличие надёжного тыла.
Стоило взглянуть на Райку воскресным летним утром, когда она,
дыша паром, как буханка, только что вытащенная из печи, появляется
на веранде... Лениво, но вместе с тем и подробно, придирчиво
оглядывает двор… Долго решается – поднять или не поднять руки,
скрутить ли на затылке длинные чёрные волосы, запустить ли
в узел шпильку… А то, может, вообще вернуться в комнату, где
вместо Арончика, противного, как холодная грелка, лежит и
ждёт её – мужчина. Красивый. С крепкими руками. Загорелый,
жадный, щедрый, опасный… Так что она, Райка, никому не позволит
занять угловой сарай! Пусть только попробует кто-то посягнуть!
Тем более, что теперь фамилия у Райки – Симонова! Последнее
окончательно утвердило Райку в том, что под крыльцо Чмутов
её подбросила всё-таки не еврейка. Это она и демонстрировала
усердно на каждом шагу.
Толик, человек бывалый, но наивный, таких тонкостей не замечал.
Молодость его, поделённая между армией и тюрьмой, протекала
при полном безразличии родни. Так что ему даже очень симпатична
была еврейская мишпуха, бурно переживающая развод троюродного
брата, чью-то грыжу или экзамены в институт. Особенно Толик
старался наладить отношения со стариком. Отрешённый вид и
молчание Хаим-Шаи он считал следствием пережитой семейной
драмы, виновником которой сам же и являлся.
Ещё больше переживал Толик из-за пасынка, который всё время
выглядел каким-то потерянным.
Уж как он старался для Васеньки! Дорогие лыжи ему купил! Два
китайских свитера! Костюм! Даже мотоцикл купил, можно сказать,
ради него! Думал: "Неужели мотоциклом мальчишку не пройму?!
Посажу его сзади – и махнём вместе куда-нибудь далеко. В лес,
на речку!". Он даже фамилию свою хотел дать Васеньке.
Нет, не как-нибудь бестактно! Он сначала с Нуськой поговорил.
Отец, мол, дело святое, но надо же и о мальчишке думать! Что
это за имя такое получается?! "Василий Лис!" Да
ещё Аронович! Засмеют ведь в нахимовском!
В нахимовское училище Васеньку устроила невидимая для Толика
Эшка. Через каких-то знакомых свёкра покойной Маруни. Почти
год бедный Васенька доказывал тётке, что должен стать, как
Лёвка, моряком. Что и Лёвка в детстве был щупленький, а на
флоте вон какой стал! А ему, Васе, дома плохо. Как ни повернись,
кто-то обижается! Толик пристаёт со своим мотоциклом, отец
из окна подсматривает…
Толик очень переживал из-за отъезда Васеньки. И не оттого,
что боялся общественного мнения. Просто он был ненавистником
всяческой муштры и дисциплины. Именно потому и отговаривал
пасынка. И Райку, которая была в восторге от морской формы.
Но, как только Васенька уехал, все почувствовали, что так
оно и вправду лучше. Вечером садились за стол втроём – семья
как семья! Под жёлтым абажуром. Отец... Высокий, шея молодая,
локти уверенно упираются в стол... Серебряной ложкой Хаим-Шаи
хлебает бульон с мандалах. Мать режет фаршированную шейку.
Старается, балует. Дочка крылышко грызёт. Хорошенькая. На
мать похожа – но миловиднее, нежнее.
Даже в самые лучшие Райкины времена было видно, что выросла
она на буряке и редьке. Людочка же, казалось, выросла исключительно
на куриных фрикадельках и клубнике со сливками.
К счастью для Людочки, в три года её отдали в детский сад.
Эшка уговорила. А то неизвестно, до каких немыслимых объёмов
довело бы ребёнка Райкино материнское тщеславие, вдобавок
равнодушное к умственному развитию. Конечно, интеллектуалкой
Людочка и в садике не стала, но до ожирения сердца дело не
дошло. Хотя Людочка, единственная в группе, и съедала без
капризов всё, что перед ней ставили, но расти вширь она перестала.
Казалось, в садике её методично вытягивают в длину. Вот уже
живот не нависает над коленками… А вот и шея как будто наметилась…
К двенадцати годам стало ясно, что у Людочки вообще всё на
месте. Если б не детское личико, ей можно было бы дать лет
семнадцать-восемнадцать. Чёрные волнистые волосики Людочка
заплетала в толстую небрежную косу. И походка у неё была…
не то что ленивая… как бы бесцельная, будто Людочке всё равно,
куда идти. На улице к ней постоянно приставали мужчины, введенные
в заблуждение обманчивым видом сзади. Людочка ничего этого
не замечала и не понимала. Она была даже не глупа, но как-то
непроходимо наивна и добродушна. Зато Райка замечала всё и
очень гордилась ранним успехом дочери. Опасаться за Людочкину
безопасность ей не приходило в голову: у девочки был любящий,
заботливый отец. Не какой-нибудь бледный чердачник!
Надо сказать, что блатной шарм, который поначалу особенно
привлекал Райку в Толике, быстро улетучился. И стал он в общем-то
обычным мужиком, вроде Лёвки или Нуськи. То ли постоянное
общение так на него повлияло, то ли он сознательно подлаживался
к стилю еврейского двора. Это слегка раздражало Райку. Она
много раз объясняла Толику, что оба они тут никому не родня.
Он вроде бы и сам это знал, но… забывал как-то. Всё не покидало
его приятное чувство, что женился он на свояченице друга и
вошёл в его семью. Хаим-Шаю, которого он вообще-то старался
избегать, Толик называл отцом и покаянно опускал голову в
его присутствии. И Хаим-Шая это ценил. Как и безукоризненное
отношение Толика к детям.
К тому же оказалось, что Толик – тоже "ювелир"!
Лучший в городе автомеханик.
Сначала Нуська с большим трудом устроил его на работу в заводской
гараж, но уже через два месяца Толика сманивали наперебой
три фирмы – отбивали, как женщину, друг у друга. Скоро он
начал зарабатывать больше, чем Лёвка и Нуська, вместе взятые.
Бывало, летом Хаим-Шая с каким-нибудь реликтовым примусом
и Толик с обломком довоенного "Опеля" устроятся
под орехом и возятся себе, одобрительно поглядывая друг на
друга: только настоящий мастер может оценить работу другого
мастера! А это уже были своего рода отношения… Во всяком случае,
в споре за недавно освободившийся угловой сарай Хаим-Шая был
на стороне Толика. И не потому, что мечтал освободить свой
собственный сарай от мотоцикла и Райкиных дров. Они ему не
мешали. Просто он считал, что Райка права: раз у неё отдельный
лицевой счет, то и сарай тоже должен быть отдельный. Причём,
именно угловой. Туда, если проделать дверь прямо на улицу,
можно было бы запросто загонять легковую машину. Вырыть яму.
Подвести электричество. Купить слесарный станочек… У Толика
открылись бы совсем другие возможности, другой размах. В конце
концов, с Вути хватит и трёх сараев!
Что касается Вути, то он готов был отказаться от любого из
своих сараев, но за угловой собирался бороться до конца. И
это был не каприз. Из-за ореха, стоящего посреди двора, подъезд
ко всем сараям был осложнён, так что любой желающий видел,
что именно тащат на плечах или волоком Вутины клиенты. Не
мог гордый Вутя загипнотизировать соседей, внушить им, что
в бочках и мешках лежит киноплёнка! А вот если бы вход в сарай
был с переулка Котовского, никто бы ничего не видел и не знал.
Вутя понимал, что и Райка от углового сарая так просто не
отступится. Может дойти не только до исполкома, но и до суда.
Больше всего Вутя боялся, что она накрутит своего уголовника,
и тот захватит сарай самовольно. Пробьёт туда дыру прямо из
сарая Хаим-Шаи, и тогда уж никакой суд не станет с ними разбираться.
Во избежание такого оборота Вутя заставлял свою "съёмочную
группу" зорко следить за действиями Толика. И Вутины
кинозвёзды свято исполняли свою обязанность, одновременно
принимая от щедрого дяди, который, в отличие от тётки, признавал
их за племянников, конфеты, шарики, мелочь на кино или мороженое.
Райка злилась, подсчитывая убытки, но, поскольку всё ещё не
решалась предъявить права на левые доходы супруга, старалась
воздействовать на него через Людочку. Тщетно, ибо добродушной
Людочке не жалко было ни денег, ни конфет. Лишь бы соблюдалась
субординация: племянникам – по конфете, дочке – шоколадка.
Их – прокатить по разу вокруг дома отдыха швейников, её –
аж до водохранилища!
Если было время, Толик с Людочкой по дороге заезжали в лес,
откуда, смотря по сезону, привозили трофеи: ландыши, землянику,
калину, грибы. Особенно нравилось Людочке рвать цветы. Казалось,
она намеревается полностью очистить от них окружающую природу
– да вот, к сожалению, в руках больше не помещается…
В тот солнечный день бдительные "племянники" Толика
предполагали увидеть Людочку с большим снопом колокольчиков
и ромашек. Однако часа в два они услышали знакомый рокот мотоцикла
не у ворот, а со стороны переулка – причём, именно за злополучным
угловым сараем. Приникнув к двери, они явственно услышали
осторожный треск. Выламывали доску!
Если бы Вутя дольше решал, что лучше: подкрасться к узурпатору
со стороны переулка или, наоборот – ослепить его, эффектно
распахнув дверь… Но Вутя, слава Богу, побоялся упустить время
и, осторожно провернув в замке ключ, дёрнул на себя ржавую
ручку…
Ожидаемой пробоины он не увидел. Не сразу он заметил и валяющийся
в проходе деревянный ящик. И Толика, висящего совсем рядом
в тёмном углу.
Хорошо, что у Вути было много детей! На всё хватило! Двое
побежали к Райке на работу, двое – к Нуське, двое – вызывать
скорую помощь. Остальные помогли отцу подсунуть ящик Толику
под ноги.
Вынул из петли его Нуська. Пока приехала скорая, Фира успела
привести Толика в чувство.
Рыдая и захлебываясь рвотой, Толик требовал вернуть его снова
в петлю, хрипел что-то бессвязное: "Сам не знаю… Пустите…
Угробил ребёнка…".
Бедная Фира поняла сначала так: Толик с Людочкой попали в
аварию. Это подтверждали и пятна крови на его светлых брюках.
Но тогда совершенно непонятно было, что это он бубнит про
свою татуировку и про короткое платье… Пока не разобрала она,
наконец, несколько раз повторенное, искажённое спазмом длинное
слово.
Ни Нуська, ни подоспевшие врачи вообще ничего не различали
в выхрипах Толика и не понимали, о чём Фира заклинает его
молчать. Как только Толика увезли, Фира бросилась к Эшке и
ничуть не удивилась, обнаружив там Райку. Горячая, потная,
лохматая (видно, рвала на себе волосы), Райка тут же на неё
напустилась: "Это всё из-за вас! Это вы его сюда перетащили
на мою голову! Разбили семью! Я его под расстрел подведу,
а вас…".
Тут Фира, которую до этого сверлило-таки чувство собственной
вины, слегка успокоилась и набросилась на Райку со свойственным
ей жёстким остроумием:
– Здравствуйте! Тоже мне невинная жертва нашлась! Может, он
и тебя изнасиловал?! Может, это у него была жена больная?
Может, это он привёл чужого человека в свой дом, а законную
жену выпер к родителям и довёл до обострения?! Пусть ребёнок
ни в чем не виноват, ничего не понимает! А ты?! Что, не понимала,
что она у тебя уже созрела – хоть замуж выдавай?! Поговорить
не могла с ребёнком?! Объяснить, что надо быть осторожной?
Что нельзя сидеть при мальчишках, расставив ноги?! Да ещё
в платье детском до пупа! Дылда здоровенная! Наклонялась перед
ним в этом платье! Цветочки собирала! И ещё сама прицепилась
к нему, чтобы он ей этих дурацких кочегаров показал! Ты бы,
чем ревновать, о ребёнке лучше подумала! Как теперь с ребёнком
быть?
Райка, безоружная перед Фириным красноречием, бросилась на
неё с кулаками. Но тут как раз начался сердечный приступ у
Эшки. Вдохнула – а выдохнуть не может. Резкая боль, руки оледенели…
С приступом Фира справилась сама, без скорой помощи. После
этого заговорили уже рассудительнее, тише. Стали решать, как
быть дальше.
Толик – перед тем, как вешаться в сарае – завёз Людочку в
областную больницу, где, по счастью, отделением гинекологии
заведовала Эшкина приятельница. Она-то и позвонила сразу Эшке,
а уж Эшка – Райке, на работу.
Доктор Дворкина принимала у Эшки первые роды и была ей очень
обязана. Это Эшка посоветовала Дворкиной не дожидаться государственной
квартиры. Эшка сказала, что строят в городе мало, медленно,
и когда она ещё будет – бесплатная квартира! А в кооперативную
Дворкины въедут уже через полгода. Дело это новое, и люди
пока не поняли всех его преимуществ. Поэтому их приходится
уговаривать, поэтому и цены невысокие. Ну что такое тысяча
сто рублей за двухкомнатную квартиру! Зарплата за год. Собрать
такую сумму совсем нетрудно. Надо только одалживать не у одного
человека, а у многих. По сто, по пятьдесят рублей. Так и собрать
будет легче, и люди будут меньше волноваться…
Эшка оказалась права. Семья жила в новой квартире уже четвёртый
год, с долгами рассчитались, а исполкомовская очередь за это
время почти не продвинулась. Поэтому Людочкой Дворкина занялась
собственноручно.
В результате долгих совещаний была выработана официальная
версия: Людочка каталась на мотоцикле и неудачно упала на
заборчик. Простодушной девочке так заморочили голову, что
в конце концов она и сама почти поверила в это. Даже несколько
удивилась, не обнаружив дома отчима…
Забинтованного Толика Нуська прямо из больницы проводил на
вокзал. Толик просил у друга прощения и ещё просил поблагодарить
Эшку, которой так никогда и не увидел.
Эшке удалось убедить Райку и возмущённого Лёвку, что подавать
в суд нельзя – раз уж они решили всё сохранить в тайне. Что
Толик и так наказан. Что он не насильник, от которого надо
защищать других детей. Что эту трагедию не стоит превращать
в развлечение для города. Что надо к тому же пожалеть Арончика,
и старика-отца, и Васеньку. Райка нехотя согласилась, потому
что действительно никак нельзя было одновременно наказать
Толика и скрыть от всех правду.
Эту страшную тайну Лёвка легкомысленно поведал моим родителям,
когда был у нас проездом в Кисловодск. Рассказывал прямо при
мне, лишь заменяя некоторые слова на еврейские. Но, несмотря
на такую конспирацию, я всё поняла. И ужаснулась. Девочка…
Почти моя ровесница… А тут ещё этот легкомысленный, слегка
скабрезный тон… он оскорблял меня как-то лично. Что-то нехорошее,
удовлетворённо-щучье мерещилось мне в Лёвкиной улыбке. Мне
всё казалось, что он вот-вот скажет вслух: "Ничего ей,
тёлке, не сделалось! Даже на пользу пошло!".
"Интересно, – думала я, – как бы ты улыбался, если бы
такое случилось с твоей дочкой?". Впрочем, такое и вообразить
себе было невозможно. Этой своей Маруней он прямо-таки болел.
Надрывал сердце. Всё рассказывал одну и ту же историю: как
Маруня сама пошла покупать себе первый в жизни "лифик".
Он так любил Маруню, что даже не хвастал ею. То ли дело Мишенька!
И брови у него чёрные! И губы красные! И медаль золотая! И
в институт поступил! И девушка у него уже есть! И аденоиды
такие, что велели сейчас же оперировать! Сам сделал для матери
машинку, которой можно чистить картошку одной рукой! Отходов,
правда, получается многовато. Но у Эшки всё идет в дело! Сестра
дворничихи держит в Швейцарии свинью. Эшка собирает для неё
эти лушпайки. А та даёт Эшке какую-то особую рассаду для цветов.
"Эшка у нас на балконе развела настоящую оранжерею! Хоть
экскурсии води!".
Вообще, с годами он хвастался Эшкой всё более… воспалённо.
Как у неё блестит в доме каждая вещь… Как она их по очереди
"выглядывает" из окошка… Как счастлива врачиха,
которая заплатила за квартиру тысячу рублей, а сейчас такая
стоит четыре тысячи… И как грызет себе локти Фира, которая
не послушалась Эшку и не вступила в кооператив… И что ковёр
Эшкин хотели взять на выставку в музей, но Эшка не согласилась,
потому что обои вокруг ковра выцвели, а главное – скоро, судя
по всему, его придётся отдать Мишеньке. И что Эшка вышивает
теперь второй ковёр. Причём, уже сейчас видно, что он будет
ещё красивее первого, хотя готов пока только левый нижний
угол.
Ну, и надо ли повторять, что после этого подавались фотографии.
Казалось, Лёвка совершенно не замечает, что у Эшки ещё ниже
опустились концы губ. Причём как-то неодинаково. И глаза стали
по-новому грустные… Несомненно, история с племянницей здоровья
Эшке не прибавила.
В ту злосчастную минуту, когда доктор Дворкина позвонила ей
из областной больницы и сообщила о Людочке, Эшка как раз вышивала
бежевой ниткой тень на жёлтой розе. Следующие два месяца она
вообще не могла заставить себя вернуться к работе. Посмотрит
на это место – и сразу накатывают болезненные, унизительные
воспоминания. Так ей дурно становится, будто всё случилось
минуту назад!
Когда Эшка снова взялась за вышивание, оказалось, что каждый
стежок даётся ей как-то труднее. Меньше ловкости в руке, быстрее
устают глаза и плечи, неудобно сидеть…
Эшка мечтала поскорее закончить этот злополучный угол. Но
и со следующим углом дело пошло не легче. Так уж вышло, что
на него тоже пришлись неприятные события. Когда Эшка начала
первый лист, ни с того ни с сего помирились Райка с Арончиком.
Когда заканчивала последний, они снова разошлись…
Незадолго до этого развода знакомая почтальонша по секрету
рассказала Эшке о том, что Райка получила из Сибири заказное
письмо. Впоследствии выяснилось, что в письме была доверенность
на продажу мотоцикла. Через некоторое время Райка получила
крупный денежный перевод. Затем извещение на междугородный
разговор. Потом ещё одно.
Когда Эшка взялась за центральный букет, Райки в городе уже
не было. Она укатила с Людочкой в Тюмень…
Вышивать цветки сирени одной рукой – да ещё в центре огромного
куска тяжёлой материи – было нестерпимо трудно. Иногда Эшка
даже раздражалась до слёз. Она хотела уже отказаться от первоначального
замысла, но тогда пришлось бы перепарывать и готовые два угла.
Изредка накручивать нитку на нитку ей помогала Маруня. Вроде
бы и дело нехитрое, но девочка от работы этой сразу уставала.
Может быть, на неё давило то, что таких лепестков предстояло
сделать несколько сотен.
На этот букет пришлось очень много всего. Умерли в Москве
родители мужа покойной Маруни. Женился Мишенька. Событие как
будто радостное, но вообще-то грустное, потому что молодые
поселились не у Эшки, а на другом конце города, у родителей
Мишенькиной жены. А когда Эшка вышивала самую крупную розу,
произошло совсем уж удивительное событие: женился Арончик!
Эшке казалось, что именно с этим связано праздничное сияние,
исходящее от цветка. Хотя дело, скорее всего, было в том,
что как раз тогда Эшка придумала подкладывать под лепестки
для объема кусочки разноцветного сукна. Они и создавали неожиданный,
волнующий эффект.
Арончик долго ничего не рассказывал сестре. То есть как… Однажды
он упомянул о какой-то девушке, которая пришла к ним в парикмахерскую
просить, чтобы кто-нибудь подстриг на дому её парализованного
отца. И что он, Арончик, согласился. Остальные отказались,
хотя жила она близко, через дорогу. Никому не хотелось подниматься
на пятый этаж… Да и содрать с неё за эту услугу было неловко.
Арончик же взял адрес и пообещал зайти после конца смены.
Эшке об этом походе Арончик рассказал просто потому, что хотел
пожаловаться на своё сердце: вот, мол, поднялся на пятый этаж
– и так запыхался, так задохнулся, что девушка заставила его
принять валерьянку… Но почему-то он промолчал о том, что давно
уже знал её наглядно.
Она ходила на работу мимо окон парикмахерской. Маленькая,
худенькая, беленькая, с большим узлом на затылке, с бархатным
бантиком под воротничком, очкастенькая, всегда с портфелем,
часто в сопровождении детей, стеснительная и оживленная… Нет,
Арончик никогда не наблюдал за ней как-то по-особенному...
Просто он имел привычку в ожидании клиентов таращиться в окно.
Он и отца девушки, как выяснилось, знал – и был страшно изумлён,
когда понял, что уродливо обросший, сморщенный, злой старикашка
и есть тот самый вальяжный начальник, который где-то полгода
назад перестал посещать их парикмахерскую. Арончик предполагал,
что его перевели на более высокую должность, а оно вон как
оказалось…
Кстати, старик и вправду был начальником, хотя и не таким
большим, как считали в парикмахерской. Арончику он очень не
понравился. Особенно тем, что всё время кричал на дочь. Бульканья
его Арончик не понимал. То ли старик не доверял лично Арончику,
то ли вообще не хотел стричься… В конце концов он смирился
– только бурчал что-то явно нелестное для Арончика, пока тот
с ним возился..
Арончик выразил готовность регулярно обслуживать старика:
пожалел девушку. Так она, бедная, отца уговаривала! Так краснела,
почти плакала от отцовской брани! Так старалась отвлечь гостя,
когда в отцовских неразборчивых тирадах неожиданно чётко звучало
слово "жид"!
Арончик решил сделать вид, что ничего не понял и что старик
пытался сказать что-нибудь безобидное.
На следующий раз всё повторилось в том же порядке, только
Арончик отказался от денег и остался пить чай. Чуть осмелевший,
он разглядел наконец, что квартирка у бывшего начальника вполне
скромная. Ни хрусталя, ни ковров… Только очень много книг.
Разглядел, что хозяйка – и это его почему-то очень обрадовало
– вовсе не так уж молода. Вблизи видны были морщинки у глаз,
скрытые толстыми стёклами очков. Она преподавала в школе литературу
и не могла говорить ни о чём другом.
Разумеется, поддерживать подобный разговор Арончику было не
под силу, но слушал он с наслаждением. Ему передавалось воодушевление
хозяйки. Хотелось, чтобы она говорила, говорила…
На третий раз Арончик вызвался брить старика три раза в неделю.
На четвёртый раз принёс цветы.
А когда пришло время снести гроб старика с пятого этажа, Арончик
с горячностью предложил свою помощь, хотя всю жизнь безумно
боялся покойников.
Как-то в разговоре Хаим-Шая сообщил Эшке, что чердак Арончика
стоит закрытый дольше, чем обычно. Что его это, конечно, очень
радует, что он никак не хотел бы навредить Арончику, но и
вводить в заблуждение девушку он, Хаим-Шая, не имеет никакого
права…
– Какую девушку? – изумилась Эшка.
Так получилось, что Эшка, которая узнала о Тане последней,
познакомилась с ней первая. Гости явились без предупреждения.
Лёвка был на работе, Маруня на тренировке. Эшка открыла дверь,
и Арончик тут же, не переступая порога, обрушился на сестру
с каким-то новым, не свойственным ему полётом в говоре.
– Знакомься! Это Таня! Она сделала мне предложение! Я хочу,
чтобы ты ей всё про меня рассказала. Всё-всё! Я сам не могу!
В полумраке глаза Арончика светились и мутнели от отчаянной
решимости. Острый подбородок его пропадал в букете свежих
бледно-жёлтых астр, который он вместо того, чтобы вручить
Эшке, прижимал к груди с напряжением девочки-невесты.
Но смешно почему-то не было. И уж точно не было смешно беленькой
очкастенькой Тане. Она только высвободила из рук жениха цветы
и передала их Эшке, после чего Арончик с небывалой прытью
пустился вниз по лестнице, а Эшка повела Таню на кухню. Из
кухни было видно, как некурящий Арончик ходит взад-вперёд
перед домом, ломая свою кепку. Так ему пришлось проходить
часа два.
Сначала Эшка никак не могла собраться с мыслями. Уж так не
хотелось ей рассказывать эту самую правду! Однако вскоре выяснилось,
что Таня очень даже хорошо осведомлена. То ли сам Арончик
успел ей что-то рассказать, то ли потрудились посторонние.
Казалось, на каждое Эшкино слово у Тани давно приготовлен
продуманный ответ. И чем дольше говорила Таня, тем больше
она нравилась Эшке.
Эшка понимала, что грешно воспользоваться наивностью этой
одинокой стареющей девочки, знакомой с жизнью исключительно
по книгам. Ясно было, что вот так же увлечённо, с почти нездоровой
преданностью делу говорит она об Андрее Болконском и Печорине.
Эшке очень нравились все эти хорошие и красивые слова, сказанные
об Арончике, но она не позволила себе увлечься и с трезвой
скрупулёзностью перечислила болезни и странности брата, жестоко
отделяя его от Печорина и Онегина. Бедная Таня при этом беззащитно
моргала и даже как-то жалко прикрывалась рукой, будто спеша
отгородиться от того, что сейчас может сказать Эшка. "Да-да!
Я знаю об этом! Он мне об этом говорил!".
И такое у неё было умоляющее лицо, что Эшка, наконец, поняла
и испугалась. Господи! Да что же она делает! Зачем старается
всё испортить этому невинному существу, промечтавшему тридцать
пять лет! И вот сейчас, когда жизнь подбросила ей, наконец,
нечто, из чего она с суетливой радостью пытается сотворить
себе сказку, "честная" Эшка, вместо того, чтобы
помочь, лезет со своей никому не нужной кондовой правдой...
Эшка запнулась и повела вдруг разговор совсем в другую сторону.
Неожиданно для себя самой вспомнила о том, как Арончик в детстве
просил её не ловить бабочек, как выпустил из мышеловки мышь.
И ещё, и ещё много чего…
Таня как будто расцвела. То и дело совала пальчик за очки,
вытирала благодарные слёзы. А Эшка рассказывала – и изумлялась:
как хорошо, как светло ей всё это говорить.
Арончик топтался под домом, растерянно поглядывал то наверх,
в окна, то на часы. Для него время летело вовсе не так быстро.
Таня влюбилась в Эшку с первого взгляда и на всю жизнь. Почти
каждый день забегала к ней. Якобы узнать, не нужна ли какая-нибудь
помощь. Но Эшка, как уже упоминалось, работать при свидетелях
избегала.
Обычно, чтобы не разочаровывать Таню, она просила её затянуть
несколько ниток впрок. Эшка тогда вышивала белую сирень в
центре ковра. Снова прекрасно приспособилась! И удивлялась,
как это ей сразу не пришло в голову: суровую нитку-основу
держать в зубах, а рукой накручивать на неё шерстяную.
Таня восхищалась и ковром, и Эшкой. Говорили они всегда об
одном и том же – об Арончике. Причём Эшка вслед за Таней стала
называть его Ароном. Она не могла понять, почему не замечала
прежде в ласкательном обращении "Арончик" что-то
снисходительное, унижающее взрослого мужчину.
Кстати, наивная Таня оказалась тоньше и прозорливее и во многом
другом. Для всех, например, было так естественно и неоспоримо
то, что Арончик работает парикмахером, будто он родился в
комплекте с расчёской и бритвой. А Таня вдруг заявила, что
эта профессия не для него, что он человек хрупкий, с воображением,
с повышенным чувством ответственности, и что вид бритвы, скоблящей
беззащитное человеческое горло, расстраивает его нервы. А
ко всему ещё эти чёртовы чаевые… Во-первых, это унизительно,
а во-вторых, даже опасно.
ДАЛЬШЕ >>>
наверх
|