на главную

 

[1] [2] [3] [4] [5]
[6] [7] [8] [9]

Особо симпатичным ему людям показывал ещё и фотографию грустно улыбающейся Эшки, склонившей головку к плечу, к пушистому ажурному шарфу. На закуску полагался любительский снимок: Мишенька во дворе у ступенек веранды держит за ручку маленькую Маруню. И так при этом Лёвка смотрел, будто оказал вам немыслимую честь и готов подхватить вас, когда вы покачнётесь от восхищения…
По правде говоря, от фотографий в обморок никто не падал. Обижать Лёвку не хотели, но искренне хвалили только "Алёнушку". Вышивала Эшка действительно мастерски.
Оказавшись в новом городе, Лёвка прежде всего отправлялся по галантерейным магазинам. Всё мечтал набрести на место, где обнаружатся в изобилии самые тонкие оттенки. Воображал, как он вывалит гору мотков перед Эшкой, как она заахает от восхищения...
Смешно, но он и сам полюбил нитки. С удовольствием расправлял для Эшки мотки, сплетал из них толстые разноцветные косы. Эти нитяные косы, перекинутые через шею, нравились Лёвке больше любого ожерелья. А как грациозно Эшка прижимала косу подбородком к ключице, чтобы вытянуть здоровой рукой нужную ниточку!
Конечно же, никакая фотография не могла передать эту грацию. Так что снисходительные прибалты, хотя и кивали одобрительно, но наверняка про себя думали: "Ну, симпатичная женщина, ну, неглупая... Но Лев Григорьевич, несомненно, мог бы и покрасивее найти".
Обаяния же Лёвкиных детей фотографии и вовсе не передавали. Живой, ласковый Мишенька, на лице которого непрерывно сменяли друг друга забавные гримаски внезапной радости, удивления, любопытства – перед наставленным фотоаппаратом замирал, демонстрируя туповатую улыбку. Ещё менее привлекательно выглядела Маруня. Большое, почти до земли, пальто. Косо надетая шапочка, из-под которой там и сям выбивается белая косынка. Обиженно отвисшие щёки и губы. А глаза такие светлые, такие мокрые, такие не по-детски виноватые, что смотреть невыносимо!
Но Лёвка-то видел совсем другое… Господи! До чего же он полюбил этого младенца!
Нет, конечно, он и Мишеньку очень любил! Мишенька был и для него, и для всех вокруг источником гарантированной равномерной радости. Казалось, ничего плохого не может с ним приключиться. Даже мелкие его детские неприятности протекали как-то легко, почти весело. С хохотом показывал он всему двору только что набитую шишку… С интересом следил за манипуляциями хирурга, снимающего ноготь с нарвавшего пальца.
Но Маруня... Эти крошечные ручки, горестно сжатые на груди...
Она вызывала в Лёвке такую невыносимую нежность, такую горячую жалость, такое сочувствие!
Не то чтобы Лёвка когда-нибудь подумал: "Вот Эшка уже и то, и то может сделать сама… А ребёнка как будто немножко избегает. Даже шапочку надеть на Маруню поручает старухе…". Возникни у него когда-нибудь такая вот трезвая мысль – он и ответил бы на неё трезво: "Ну как же наденешь на ребёнка шапочку одной рукой? И ещё подвяжи косынку снизу! Тем более что ребёнок вертится…"
Но мыслей никаких как раз и не было. Была лишь тихая, не бунтующая грусть. Будто и он признавал право Эшки видеть в бедной Маруне причину своего несчастья. И просто старался возместить ребёнку недостаток материнского внимания.
Едва завидев это кроткое потерянное существо, ковыляющее по двору в бордовом балахоне с пелеринкой, эти ботиночки, как бы случайно приставленные с двух сторон, Лёвка хватал Маруню на руки, целовал, тискал, подбрасывал, щипал за нос и щёчки, совал конфеты, игрушки в надежде изменить, оживить выражение унылого личика. И сам страшно боялся, что любит Маруню меньше, чем Мишеньку, с которым уже и поговорить можно было, и дать достаточно сложное поручение.
Как ни странно, чуткая Эшка этого Лёвкиного надрыва не замечала. Тем более, что среди подруг её бытовало мнение, будто женщина больше любит первенца, а мужчина – младшего. Действительно, в Эшкиной любви к Маруне не было той молодой буйной радости, которую принесло рождение сына. Но эта девочка в её сознании никак не связывалась с болезнью. Более того, она ещё и себя чувствовала виноватой перед Маруней: грудью не кормила, не носила на руках, даже одеть не могла, как следует. Вот и пальто это, купленное Фирой по собственному усмотрению... Прямое, широкое, как портфель. Оно и Эшке не нравилось – правда, по-другому, чем Лёвке. Просто: некрасивая вещь. Собственно, и у соседских малышей пальтишки были не лучше. Всё покупалось на вырост. Но на других детях это не так было заметно: их лет до полутора носили на руках, возили в колясках, а эта встала на ножки в восемь месяцев!
Кстати, Маруня Эшке казалась очень даже хорошенькой и забавной. И уж никак не несчастной, не потерянной. Поневоле прикованная к дому, Эшка целый день наблюдала то, чего не мог заметить Лёвка. Как этот младенец с удивляющей осмотрительностью в каждом движении пересекает из конца в конец широкий двор, полный детей, собак, кирпичей и корней, выступающих из-под земли. В походке Маруни была какая-то смешная и уверенная старушечья раскачка. Казалось, этот младенец ничуть не обольщается насчёт окружающего мира, но и не теряется в нём.
Короче, каждый из родителей видел в Маруне нечто своё. А жизнь потихоньку подтверждала правоту Эшки. Причём, уже начиная с яслей, где Маруне пришлось коротать период, который Мишенька провёл в обществе Райки.


Эшка вышла на работу года через полтора после родов. Поняла, что ждать больше нечего, что лучше ей уже не станет. Да и привыкла она к новому положению как-то неожиданно быстро. Будто всю жизнь тянула ногу, будто с рождения не слушалась её левая рука. А тут ещё начальство торопило. Девушка, временно взятая на Эшкино место, путалась в бумагах, не умела говорить с посетителями… И уж, конечно, не было в ней Эшкиного таинственного, прямо-таки терапевтического воздействия на людей, такта, умения влезть в чужую шкуру, помочь советом или хотя бы сочувствием.
В то время Эшкина репутация достигла в городе небывалых высот. Все знали о том, как Эшка, вроде бы ни с того, ни с сего, сорвала мужа с насиженного места. Из директоров – в мастера цеха. С фабрики, которая при Лёвке расцвела и вышла в передовые – на рядовой заводик. Причём без всяких видов на дополнительные доходы.
И что же? Оказалось, ушёл Лёвка в самое время! Как гром с ясного неба, пошли вдруг статьи в центральных газетах о "делах артельщиков" – с показательными судами и расстрелами. А за ними и местная пресса начала собственную разоблачительную компанию. Покатились по городу ревизии, проверки, обыски... Бывшие Лёвкины инженеры все оказались в тюрьме. Незлопамятный Лёвка их жалел, пошёл даже к следователю, хорошему Эшкиному знакомому. Стал объяснять, что количество левой продукции сильно преувеличено. Толковал про брак, про отходы. Объяснял, что при одной заливке этих самых бабочек и божьих коровок получается не более двух экземпляров. А при тугой консистенции – вообще ничего! Что ревизия бездумно пересчитала все гнезда на пресс-формах, а все гнезда ну никак не могут быть заполнены пластмассой! И что это легко проверить.
Но следователь посоветовал Лёвке не вмешиваться и о себе вообще не напоминать. Он уверял, что это вовсе не важно – сколько там получалось божьих коровок. Воровали они? Воровали! И понесут за это заслуженное наказание. Чтоб другим неповадно было. "Распустился народ! Все воруют! Даже искать не надо! Только скажи мне, что выпускают на предприятии, какие там есть материалы – и я тебе, Лёва, сразу скажу, кого и за что там надо посадить! От директора – до уборщицы! Другое дело, если бы тебя лично зацепило, тогда бы я..."
И будто накаркал… Зацепило. Посадили Нуську. И непонятно, за что! Какой там навар был с этой типографии?! Нуська клялся, что "не допускал никаких злоупотреблений", и Лёвка верил ему, ибо хорошо знал брата. Не был Нуська сверхъестественно честен, но был зато сверхъестественно труслив. Единственный из всех соседей, не посещал он бесплатно кинотеатр "Ударник", где работала билетёршей жена Райкиного брата Вути. Рисковая Фира ходила туда лишь тайком от мужа и с большими предосторожностями. Сидела на утреннем сеансе, в пустом зале, опасливо поглядывая на дверь.
Нуська мог устроить жене дикий, истерический скандал из-за какого-нибудь бинтика или пузырька спирта, принесенного из больницы. "Можно и с одеколоном ставить банки! – выкрикивал шёпотом Нуська и весь трясся. – Я ещё зарабатываю на одеколон!" Фира эту его слабость не уважала, но нервы Нуськины щадила. Жаловалась на безденежье исключительно людям надёжным, таким, которые не стали бы передавать её слова Нуське.
И вот этого-то Нуську, которого в пот бросало от слова "суд" или "обыск", который ненавидел поговорку "от тюрьмы и от сумы…" – обыскали... арестовали… засудили... Фира являлась на заседание суда в чёрном платье и с младенцем на руках. Но судей это зрелище не смягчало. Тем более, что сразу ясно было каждому: властная царственная Фира вполне способна и в одиночку справиться с любыми сюрпризами сволочной советской действительности. Именно так и утешал Эшку уже упоминавшийся следователь, когда она пришла просить за сестру.
– Ты пойми, Эшка, – оправдывался он. – У нас тоже план! Ты же знаешь, как я тебя уважаю! Если бы он один проходил по этому делу, я бы его отмазал. А так – ничего не могу. Ты уж не убивайся! Отсидит – и вернётся. Может, ещё и под амнистию какую попадёт. Тем более, что он фронтовик, два ордена Славы, Красная звезда... И вообще... молодой парень...
Бедный Нуська, остриженный налысо, исхудавший, и вправду выглядел пугающе молодо. Голова его без пышной, тугой, как войлок, шевелюры казалась уменьшенной вдвое, так что огромные с густыми ресницами глаза и высоко поднятые брови едва на ней умещались. Вдобавок он без всякого стыда плакал вслух, при своих и при посторонних. Вешался по-детски на Фиру, а Фира обнимала его и гладила, менялась в лице, но не давала своим твёрдым маленьким губам искривиться.
– Ничего-ничего! – без конца повторяла Фира. – Я этого так не оставлю! Я лучшего адвоката найму! Всё продам! Дойду до Москвы! Я самому Хрущёву напишу: пусть знает, как у нас борются с преступностью! Настоящие дельцы гуляют на свободе, а честным работягам дают шесть лет!
Эшке в словах сестры мерещился неприятный намёк и укор. Менее чувствительному Лёвке – тоже, но он не находил нужным объясняться с невесткой, и без того убитой горем.
Жалкий Нуськин вид сильно всколыхнул в нём заглохшие в последнее время братские чувства. Он участвовал во всех хлопотах наравне с Фирой, сопровождал её и в Москву, и в Киев, и в Коми АССР, где Нуська валил лес. Деньги Фира брала, их много требовалось и на адвоката, и на поездки, и на посылки, продуманные до мелочей. Брала, но, невзирая на Эшкины и Лёвкины протесты, всё подсчитывала и записывала.
Вернуть когда-нибудь долги при зарплате медсестры было просто немыслимо. Поначалу Фира устроилась на две ставки, но денег от этого прибавилось совсем немного, к тому же дети остались без присмотра. Поэтому Фира стала ходить по домам делать уколы. Она всегда славилась в городе своим умением с первого раза попасть в самую безнадёжную вену, безболезненно ввести катетер. Какой-то слепой старик научил её делать массаж, а знакомая косметичка – смешивать питательные кремы, сводить прыщи и угри. При случае Фира бралась и постричь, и волосы покрасить. И уж совершенно незаменимой была Фира в случае мастита или простатита.
Однако доходнее всего оказалась мелкая спекуляция. То есть поначалу Фира и понятия не имела, что она спекулирует. Просто, отправляясь в большой город с очередной апелляцией, Фира принимала заказы у своих клиентов. Кому требовался бюстгальтер с кружевом, кому китайский костюмчик или шубка для ребёнка… Местные магазины не удовлетворяли возросших запросов населения. Ясно, что Фира не обязана была выстаивать по пять-шесть часов в очереди за "спасибо". Случалось, она проводила в ГУМе целый день. Приезжала задолго до открытия и занимала очередь везде, где уже стояло несколько человек. А потом до закрытия бегала с этажа на этажа, скупала всё, на что хватало денег.
Удачнее всего у неё вышло с женскими костюмами. Белые такие, шерстяные, а воротник, манжеты и пуговицы из чёрного бархата. Как-то по дороге в прокуратуру заскочила случайно в галантерейный магазинчик, где, кроме дремлющего продавца, не было ни души, и купила один костюм себе, а один – просто так. Вдруг кому-то понадобится! Так вот в эти костюмы Фира за год обрядила весь город… Во всяком случае, и у Эшки, и у Райки, и у Вутиной жены такие имелись. И на празднике, устроенном в честь Нуськиного возвращения, женщины слегка напоминали железнодорожниц в парадной форме…


Отсидел Нуська четыре года. В городе считали, что Фира мужа выкупила.
За столом подвыпившие гости всё изумлялись, как быстро эти четыре года пролетели. Фире так не казалось. За это время у неё и морщинки появились, и седые волосы, и усталая не по возрасту гримаска...
Задавленная своими разнообразными делами, Фира, случалось, и обращала внимание на эти перемены – но как-то без досады и страха. Будто всё это должно исправиться, стоит лишь вернуться Нуське.
И вот теперь она сидела за столом рядом с мужем и видела в зеркале себя, толстую... с начинающими отвисать щеками, с валиком жира между шеей и подбородком. Неприятнее всего Фире было то, что она выглядела старше всех сидящих за столом женщин. То есть Фира и была старше – но не настолько.
Такое открытие сильно отравляло Фире праздник. Уж как она была привязана к Эшке – и то... Сверлила Фиру нехорошая мысль: "Конечно! Ей-то не пришлось пройти через то, что пережила я!" Райкин цветущий вид огорчал её меньше. Что с неё возьмёшь, с дурёхи! Разбухает себе, как тыква. Но ведь и Вутина курица лучше сохранилась! Видно, роды действительно обновляют организм.
А рядом сидел Нуська. Тощий, лысый, чуть как бы помятый, а вместе с тем какой-то совсем молодой. Будто и в самом деле пропустил эти несколько лет. Пожалуй, он мог бы сойти за старшего приятеля Петеньки, который, наоборот, слишком быстро повзрослел. Возможно, отчасти стараниями местных хулиганов. Они повсюду подкарауливали Петеньку и донимали вопросами: "Эй, Петька! Где твой отец? Когда он вернётся?" Багровый от стыда Петенька сквозь зубы отвечал: "Мой отец погиб на фронте". И все заливались хохотом.
Опасливо посматривая то на сына, то на мужа, Фира гадала, как теперь сложатся их отношения. Она боялась, что Петенька не простит Нуське пережитого позора. С Нуськиной стороны осложнений не предвиделось. Он только восхищался Петенькиным ростом и свежими усами. Петенька же посматривал на отчима с некоторым недоверием. Фире и самой казалось, что тоненькие морщины по углам Нуськиных глаз, и шрамы на его руках, и два пробела между зубами выглядят… как бы это сказать… чуть притворными. В них мерещилось какое-то потаённое блатное бахвальство – как и в Нуськиных рассказах о пережитых ужасах. То есть все, конечно, понимали, что валить лес на севере не сладко, но многое вызывало сомнения. В особенности красавец-гой, дружбой с которым Нуська так гордился. Этот самый Толик, неизвестно за что полюбивший Нуську, несколько раз спасал его от неминуемой гибели. Защищал от уголовников, руководил каждым Нуськиным поступком, подсказывал, что делать, чего не делать, с кем делиться посылками, а с кем нет. И ещё много чего подсказывал, поскольку сидел не впервые.
Постепенно хмелея, Нуська всё чаще напоминал Фире, что завтра же они должны отправить Толику посылку, ибо кроме него, Нуськи, нет у Толика никого на свете: мать у него умерла, а жениться он между двумя отсидками не успел.
– Он мне теперь, как брат, Фира! – повторял Нуська с воодушевлением, которое слегка задевало родственников.
Когда же кто-то выразил своё удивление: странно, дескать, что преступник защищал порядочного человека – Нуська оскорбился и стал уверять, что именно Толик и есть порядочный человек. Просто шалопай немножко и очень горячий. Первый раз он сидел вообще ни за что! Ради шутки стащил поросёнка у хозяйки-чешки. Ерунда, конечно, но как раз в это время чехи стали жаловаться, что наши солдаты мародёрствуют. Начальство устроило показательный суд. Война уже кончилась, и всё могло бы обойтись в крайнем случае разжалованием, не брякни он на суде между прочим, что не отнимал ни сервизов, ни пианино, как другие.
А второй раз вообще – бросился разнимать драку, а ему чуть не пришили убийство.
Слово "убийство" произвело на присутствующих впечатление тягостно-неприятное, хотя в том, что человека могут упечь ни за что, ни про что, никто не сомневался.
Ни до того, ни после Нуську настолько пьяным не видели. Упился так, что при женщинах, при детях стал описывать, какая забавная татуировка выколота на заду у Толика. Сам Репин бы лучше не нарисовал! Два кочегара в кепках стоят друг против друга с лопатами, один – пожилой, бородатый, второй – молоденький. При ходьбе они начинают двигаться попеременно, будто забрасывая уголь... Тут женщины перебили Нуську дружным "фу" и прикрыли рты белыми рукавами с чёрными манжетами и пуговицами. Дети же визжали от восторга и требовали подробностей.
Нуськины кочегары превратились в легенду многодетного двора. Их изображали на бумаге карандашами и чернилами, мелом – на стене сарая, углём на стене уборной. Разумеется, всё это был не Репин. Вутин выводок единодушно клялся, что Сёмке, старшему из них, в ремесленном сделали точно такую же наколку, однако летом на пляже выяснилось, что они врали.


К тому времени, когда Толик внезапно появился во дворе собственной персоной, о кочегарах давно уже позабыли.
Была середина июня. Вдумчиво оглядевшись, Толик прошёл к Нуськиному дому, крепко хрустя травой. Имелись при нём: зачехлённый чемоданчик, мешочек на плече и зелёный ватник под мышкой.
И Нуська, и Фира были на работе. Светочка отдыхала в пионерском лагере, а Петенька кончал третий курс Томского медицинского института. Толик прошёл прямо под орех, ветви которого разрастались всё мощнее вширь, отчего двор стал окончательно похож на крытое помещение, куда вроде бы и зайти без спроса неловко. Он удобно уселся на Эшкиной скамеечке, телогрейку положил на рабочий столик Хаим-Шаи и стал курить.


В тот день двор был обманчиво пуст. Конечно, жильцов в нём и в самом деле поубавилось. Многие соседи, из тех, что в трудные времена заселили кладовки и чуланы бывших хозяев, оказались в выигрыше: они первыми получили квартиры в хрущёвских новостройках. Освобождавшееся после них жильё последовательно занимал многодетный Вутя. В какой-то момент они с женой приостановили было своё бурное размножение, но ради расширения жилплощади его возобновили.
Вутя, который мог бы получить квартиру раньше других, современное жильё не признавал. Он находил, что ступить прямо из кухни в траву или в снег – большое преимущество. Постепенно он вообще стал воспринимать двор, как собственное поместье. Попытался даже вдоль флигеля развести нечто вроде огорода, но дети его, конечно же, ни одному овощу не дали созреть.
Вутя считал, что для его оравы подходящих квартир в принципе быть не может. Что же касается так называемых "удобств", то Вутя по этому поводу обычно говорил: "Мне недалеко сбегать во двор и не трудно сходить в баню!".
С годами Вутя как-то меньше стал благоговеть перед Хаим-Шаей и уже готовился поговорить с ним о том, что следует пересмотреть его долю в урожае, собранном с ореха... Конечно, дерево посадил старик, ухаживал за ним, подпирал ветки и всё такое – но земля-то общая! Вутя считал, что урожай следует делить по количеству людей. А выходило даже наоборот: каждый год в середине лета Мишенька вылезал на дерево и рвал зелёные орехи. Эшка варила для сластёны Маруни ореховое варенье – любимое варенье разоблачённого вождя Иосифа Виссарионовича. Чистить кожуру было трудно, коричневый сок неделями не смывался с рук – так что других желающих на эту экзотику не имелось. А осенью, при делёжке, эти самые зелёные орехи не учитывались.


Особенно такое положение стало возмущать Вутю после того, как Эшка получила квартиру в кирпичном доме МВД. Квартира по тем временам была роскошная – три отдельные комнатки, кухня, ванная. Эшке немного завидовали даже лучшие друзья.
В освободившуюся Эшкину половину перебрались Райка с Арончиком и детьми, старики вернулись на своё прежнее место, а в проходной комнате поставили, наконец, газовую плиту.
Примусы начинали выходить из употребления даже в сёлах, так что у старика хватало свободного времени. Со старухой ему говорить было не о чем. Каждое утро, надев картуз и взяв большую сумку, Хаим-Шая выходил со двора, от ворот оглядывался на орех, будто оставлял дом и двор под его ответственность, и отправлялся на базар. Он закупал продукты, накануне заказанные Эшкой. Оплачивал счета. Забирал из химчистки вещи. Всё это запросто могли бы сделать и Эшкины дети, но Хаим-Шая внуков жалел: он считал, что они и без того слишком быстро повзрослели при больной матери.
Увы, Хаим-Шая имел в виду не то, что с случилось с Эшкой после родов…
Ни рука, ни нога её уже не восстановились окончательно, но старик неожиданно легко к этому привык – так же, как и сама Эшка. То есть, конечно, никто ничего не забывал… Эшка даже любила иногда погоревать вслух. Поговорить с Лёвкой о том, как когда-то бежали они наперегонки по Потёмкинской лестнице, как танцевали краковяк на танцплощадке... Но само ощущение бега восстановить было трудно. А в глубине души Эшка обо всём этом как-то и не слишком жалела.
Куда веселее было, когда уже после болезни они с Лёвкой заводили патефон! Эшка ставила свою больную ножку на Лёвкину лапу, и так они танцевали часами, а вокруг, взявшись за руки и комично повторяя их движения, скакали дети…
Работала Эшка почти рядом с домом, с хозяйством справлялась просто прекрасно. Мишенька, который пошёл, как видно, в деда, смастерил ей множество всяких приспособлений, разных палок, ухваток, зажимов, так что даже здоровые женщины ходили к Эшке одалживать разные штуки для мытья окон или полов под мебелью, всякие закрепляющиеся тёрки и шинковки, вёдра на колесиках… Постепенно Мишенька начал конструировать и достаточно сложные агрегаты. Хаим-Шая только головой поводил: "Из него бы вышел не просто ювелир, а ха-а-роший ювелир!". А уж как им хвастал Лёвка!


В то время дядя Лёва бывал у нас регулярно. Проездом в Харьков, где он учился в заочном техникуме. Или по дороге в санаторий. Новая работа не сказалась благотворно на его лёгких. Шумный, свистящий звук дыхания пугал. Казалось, в боках у него насверлены дырки. При этом дядя Лёва непрерывно курил. По-видимому, разговор без дыма не доставлял ему удовольствия.
Сначала он доставал, разумеется, свой бумажник и привычно пускал по кругу фотографии. Марунино личико... всё такое же плаксивое. Круглая, смешливо-губастая физиономия Мишеньки. Она тоже не менялась. Только чёлка густела и всё увереннее укладывалась набок, да стебелёк шеи превращался в ствол.
По-прежнему милее всех глядела их мать. На большой фотографии, сделанной в ателье, тётя Эшка задумчиво смотрела, склонив головку к плечу, покрытому ажурным белым шарфом. Казалось, она трогает его щекой, проверяя, насколько он пушист.
В это время дядя Лёва доставал портсигар, разминал сигарету, искоса поглядывая на вас: достигли ли вы уже нужной кондиции восхищения. Как же иначе! Попробуйте не восхититься! Что? У вас тоже сын – отличник? Так, может, и ваш сын сделал матери специальное устройство для чистки рыбы?! Может, и у вас жена была не одной – двумя ногами на том свете, а теперь моет окна и вышивает ковры?!
Даже тот самый несчастный случай в день переезда на новую квартиру Лёвка излагал с досадой, больше похожей на восхищение. "Ей, понимаете, хотелось оставить после себя полный порядок! А с той стороны перил закатилась вишнёвая косточка! Как же она могла оставить на лестнице косточку?! Она просунула туда веник и..."


Собственно, ничего такого страшного не произошло. Лестница была деревянная, пологая, Эшка вроде и ударилась не так уж сильно, даже скорую помощь вызывать не хотела, но старик настоял. Оказалось, что у Эшки сломана ключица, и в новую квартиру она въехала в тяжеленном гипсовом жилете, с гипсовым рукавом, выставленным вперёд наподобие хобота, который вдобавок поддерживала деревянная подпорка.
Конечно же, для закованного в такую бандуру человека всё превращалось в проблему: и сон, и мытьё, и одевание. Даже просто пройти в дверь надо было аккуратно, особенным образом. Но что хуже всего – в гипсе оказалась здоровая Эшкина рука. А больная висела беспомощная… только дёргалась туда-сюда. Лишь теперь всем стало ясно, насколько от этой руки мало проку.
Господи, как трудно было бедной Эшке, стеснительной и щепетильной! Эшка думала, что, как только избавится от своего панциря – сразу станет всем довольной и совершенно счастливой!
Но когда в положенное время гипс сняли, оказалось вдруг, что Эшке больше не под силу вещи, с которыми она прежде запросто справлялась. Спускаться, например, по лестнице. А главное – ходить по улице, ни за кого не держась.
Казалось бы: кость срослась правильно, рука уже разработана, почти что не болит… А с ногами ведь и вообще ничего нового не приключилось!
Просто беда! Прижмётся боком к стенке и стоит. А сделает шаг – колени начинают дрожать, голова кружится...
Эшка попробовала ходить с палкой. Пустое! Ступит раз, другой – и застрянет. И к хирургам её возили, и к невропатологам, и даже к психиатру. Каждый советовал что-то по своей линии, но всё без толку. В конце концов пришлось Эшке смириться. На работе ещё долго держали её место, но ничего не поделаешь: погоревали и в конце концов вынуждены были принять постоянного человека.
Впрочем, это не отделило Эшку от общественной жизни. В том же доме получили квартиры и некоторые её сослуживцы. Они часто забегали к ней рассказать новости, посоветоваться. Более того, поскольку Эшке почти сразу поставили телефон, её неофициальная должность выслушивать излияния и утешать не только не зачахла, но даже приобрела невиданный размах. Можно сказать, Эшка превратилась для города в нечто среднее между юристом, священником и психоаналитиком.
Бывало, совершенно посторонние люди, обсуждая какую-нибудь проблему, уточняли, знает ли об этой проблеме Эшка и каковы её рекомендации. Доходило до смешного. Слепо следуя Эшкиному примеру, половина города удалила своим детям гланды, отдала дочерей на спортивную гимнастику, а сыновей – на волейбол, приобрела яйцерезки и электромясорубки.
Эшке-то самой как раз вовсе не нравились котлеты, перемолотые на электромясорубке, но выхода у неё не было. После перелома она никак не могла перекрутить мясо одной рукой. И на табуретки она больше не взбиралась, и бельё не выкручивала.
При всём при том в новой квартире хозяйничать ей стало куда легче, чем в доме отца. Газ, вода, туалет, ванная – всё под рукой, всё удобно… Продукты, как уже упоминалось, закупал Хаим-Шая. А если требовалось съездить, например, к врачу или на какое-нибудь семейное торжество, Лёвка подгонял к парадному такси и вдвоём с Мишенькой они спускали Эшку на руках. Но без крайней надобности Эшка никуда не выбиралась.


На вечеринку, устроенную в честь приезда Толика, Эшка не поехала. Но Лёвке велела пойти обязательно. "Даже если он настоящий преступник, этот Толик – раз он спас твоего брата, мы все ему обязаны! Каждый член семьи! Мы должны его уважать и во всём ему поможем".
Возвратился Лёвка поздно. И изрядно подвыпивший. От его тщетных стараний ходить и раздеваться бесшумно Эшка сразу проснулась. Оставив полустянутый носок, Лёвка стал рассказывать о том, что холодец у Фиры, как всегда, не получился, а от жары совсем раскис. Так что его никто его не ел, кроме виновника торжества и самой хозяйки. А фаршированная рыба, как ни странно, удалась, но Толик в ней, видно, ничего не понимает, что, в общем-то, естественно…
И ещё много чего Лёвка рассказал, в чём сквозила его так и не прошедшая до конца антипатия к невестке. Но на этот раз Эшка не стала обижаться и спорить. У неё был более существенный повод для беспокойства. Конечно, комната у Фиры была не маленькая, и Петенькина кровать пустовала. Имелась, в конце концов, и раскладушка. Но всё же... Жить в одной комнате с совершенно чужим человеком… Не совсем надёжным...
Протрезвевший Лёвка тут же стал успокаивать жену. Дескать, гой этот, действительно, немножко блатной, но по-своему явно порядочный и симпатичный. И лицом, и фигурой он просто красавец! Поёт, как Бернес, а на гитаре играет, как Ойстрах! И за женщинами, надо сказать, ухаживает умело, так что даже Фира весь день бегала розовая. В общем, проблем нет. Пусть только этот Толик устроится на работу – а там и недели не пройдёт, как все бабы из-за него передерутся, почтут за счастье прописать на своей жилплощади, стирать на него и штопать носки... Если же этого Толика возьмёт в оборот стоящая женщина, он вообще человеком станет! И это будет большая честь для Фиры – поздороваться с ним.
Когда среди ночи Лёвка проснулся и увидел освещённое луной лицо Эшки с большими открытыми глазами и озабоченно прикушенной губкой, он даже рассердился:
– Господи! Да какое это к тебе имеет отношение?! Тебе-то что?! Может, ты его и не увидишь никогда в жизни!


И что же? Тут Лёвка оказался прав. Эшка Толика так никогда не увидела. Но увидела его Райка. Свежим июньским утром вышла она босая на веранду, потянулась, вдохнула волнующий запах молодых ореховых листьев… И обнаружила в той части двора, которую не покрывала тень ореха, незнакомого мужчину. Открутив до рёва здоровенный кран, он стоял, согнувшись, и мылся. Все движения его были торопливы и порывисто-жадны. С каким-то хищным азартом намыливал и скрёб он свою голову, бросками сильных рук тёр шею и спину. Кожа его была гладкая, загорелая, и крепкие мускулы под нею, казалось, упрямо толкают друг друга.
Райка стояла в своей розовой ночной рубахе, созерцая неожиданное для этого двора представление. Накануне вечером она вернулась из Алушты: отвозила в санаторий детей. О появлении Толика ей никто не сообщил. Она знала о том, что Фира с Нуськой посылают в лагерь продукты, даже о том, что легендарный Нуськин спаситель должен вот-вот приехать. Однако загорелая спина оранжево-бронзового цвета и тоненькая полоска белой кожи, восходящая из-за ремня, наводили на мысль о Крыме, о Кавказе – но никак не о Коми АССР.
Впрочем, когда мужчина, крепко вытерев свои светло-жёлтые волосы и накинув полотенце на прямую шею, обернулся и ослепил Райку сиянием своих бирюзовых глаз и стальных зубов, Райка мгновенно догадалась, что это он и есть. И ей совсем не важно было, бандит он – или действительно сидел ни за что.
Казалось бы, Толик лишь мимоходом скользнул по Райке взглядом, а при этом он успел то ли чего-то от неё потребовать, то ли предъявить на неё какое-то своё, доселе неизвестное Райке право. И она не только не попыталась противиться, но вся так и обомлела. Впервые в жизни её позвал – мужчина. Куда больше мужчина, чем помешанный на своей калеке чубатый Лёвка с его насмешливо-пинающим взглядом. Чем кудрявый трусоватый Нуська. А уж Арончик...


С тех пор, как Райка окончательно уверилась в том, что знаменитый клад Хаим-Шаи – выдумка городских голодранцев, она стала всё больше раздражаться на мужа. Чувствовала себя прямо-таки обманутой – тем более, что от зачахшего примусного бизнеса ей перепадало всё меньше.
Поколебавшись в течение несколько лет, Райка устроилась на работу. В ларёк при овощном магазине. Первые месяцы концы с концами у Райки не сходились, и она вынуждена была покрывать недостачи из собственной зарплаты. Эшка уговаривала невестку уйти из торговли, но та не захотела. Она предпочла потрудиться над развитием своих математических способностей. Для начала стала прибавлять к любой вычисленной сумме по несколько копеек – на всякий случай. Если покупатель возмущался, тут же соглашалась с ним и возвращала лишнее. Но случалось такое не часто.
В общем, метод оказался эффективным. Впоследствии Райка научилась считать очень даже неплохо, но строила из себя растяпу, бедную простодушную нескладёху. Ещё раньше освоила она немудрёные торговые фокусы с гирьками и весами и в конце концов стала зарабатывать больше своего мужа, так и не освоившего главных тонкостей парикмахерского мастерства. Просто тошнота брала, когда он начинал моргать и блеять, силясь развлечь клиента. То ли дело Райка: среди тыкв и баклажанов, с веткой винограда на ладони, припудренная, напомаженная, румяная от витаминов и свежего воздуха!
К тому времени у Эшки уже пролегли морщинки у рта и по углам глаз, углубились тени над верхними веками. Фиру выручала полнота, но на скулах её появились "печёночные" пятна, волосы совсем поседели, и ей приходилось краситься хной. Да и подруги их выглядели не лучше. Собираясь вместе, женщины принимались жаловаться и удивляться. Будто все эти изменения – дело неслыханное, редкая болезнь, почему-то поразившая именно их. Они даже пережимали в своём самобичевании ради того, чтобы услышать протесты, утешения, пусть даже явно неискренние.
У Райки тоже выдулся второй подбородок – и похлеще, чем у других. Но её лицо, вообще-то несколько сплющенное, это как бы расправило. Короче, она иллюстрировала собой известную поговорку: "Каждому овощу – свой срок".
Итак, Райкин срок наступил. Овощная её женственность была как раз тем, в чём нуждался изголодавшийся Толик. Человек легкомысленный, он не давал себе труда разобраться в сложных семейных связях этой еврейской родни. Кто там кому брат?! То ли Лёвка Фире, то ли Нуська Эшке… Как-то выходило у них, что все всем то ли братья, то ли дяди… Великое дело! У Толика тоже был дядя… Так он даже Толику на письмо не ответил!
Честно говоря, Толик думал даже, что совершает благородный поступок, освобождая единственную комнату друга от своего стесняющего присутствия. Одновременно его прельщала возможность жить с Нуськой по соседству.


Конечно, Толик мешал своим гостеприимным хозяевам. Чужой человек... В трёх шагах от супружеской постели...
По ночам, мучаясь от бессонницы, Фира не знала, что её раздражает больше: шумное, прерывистое дыхание мужа или индустриальный храп Толика. Казалось, её распиливают пополам. И ведь неизвестно, сколько ей придётся терпеть! Может быть, годы.
Не угрожай Фире такая мрачная перспектива, она, несомненно, вмешалась бы и попыталась расстроить этот скоропалительный роман. А так… Фира говорила себе: "Надо быть справедливой. Райка тоже человек. Она тоже имеет право на счастье. Почему она должна профукать всю свою жизнь на сумасшедшего Арончика, если появилась такая возможность?" Фира любила брата, но не могла не видеть, что даже для Райки он муж незавидный. Кислый и бледный… как несвежая сметана.
Надо сказать, что вся эта рокировка прошла на удивление тихо. Арончик, существование которого для Толика и сразу было неощутимо, исчез на своём чердаке. Для Хаим-Шаи именно это было главной проблемой. Он снова забегал по врачам, написал в Москву... Пару раз всплакнул – но не от сожаления по утраченной невестке, а от умиления светлым умом Эшки, которая сразу предсказала, чем закончится брак Арончика.
Эшку такое доказательство собственной прозорливости ничуть не радовало. Теперь она боялась, как бы обрушившийся удар не подкосил окончательно слабую психику Арончика.
Ещё больше её волновали дети. Двухмесячный срок их пребывания в санатории подходил к концу, и даже Райка понимала, что к сюрпризу, который ожидает их дома, Людочку и Васеньку надо как-то подготовить. Смирив свою гордость, она потащилась к Эшке советоваться. Решили, что забирать детей поедет Лёвка. Несколько дней Эшка инструктировала его, как надо говорить с Васенькой и как с Людочкой. Главное, не допускать никаких колкостей по адресу матери и её нового супруга, поскольку с этим человеком им теперь придётся жить под одной крышей. Эшка уговаривала Лёвку, заклинала его – и тут же сокрушалась, зная наверняка, что Лёвка от едких замечаний не удержится. "Ты только не настраивай их, пожалуйста! Им и так будет тяжело. Вернутся в свою комнату – а там чужой мужчина! У них должны быть хорошие отношения. Ты ведь сам говорил, что он вовсе не плохой".
Надо сказать, что Толик, намыкавшийся по лагерям и тюрьмам и так внезапно обретший жену и дом со всем прилагающимся инвентарём, был очень не против обрести в придачу ещё и пару деток. Он даже с нетерпением ждал их приезда. За месяц Толик прижился на новом месте и встретил детей, как радушный хозяин, вовсе не беспокоясь о том, что им может показаться странным это радушие. В особенности его призывы не стесняться. В их собственной комнате.

ДАЛЬШЕ >>>

наверх

Дизайн: Алексей Ветринский