|
По лестнице Лёвка с Эшкой бежали, перегоняя друг друга. Чуть
не на четвереньки бросились под дядькиными окнами. Во все
щели заглядывали! Траву под деревьями по листику пересмотрели!
Эшка палочкой расковыряла старый слежавшийся мусор под бровкой,
Лёвка и ветки акации на всякий случай потрусил...
Скорее всего кто-то увидел, как серёжки летели, и сразу подобрал.
Эшка так плакала...
Вечером Бэтя устроила прямо-таки праздничный обед. Непонятно
было, когда она успела столько наготовить. Но уязвлённому
Лёвке за простодушным гостеприимством хозяев теперь мерещилось
бог знает что. Желание ослепить, унизить, поучить... И Лёвка
улыбался как-то нехорошо, как следователь на именинах у родственника-спекулянта.
Вообще-то классовое чувство в Лёвке дремало, хоть и был он
членом партии с сорок второго года. Швейцарское детство не
сделало его завистливым, он вполне уважительно относился к
чужому богатству. Но после серёжек… Любая Лёвкина похвала,
любое замечание о посуде, о мебели, даже о еде имели неприятный
подтекст. Эшка мучилась и краснела, а дядя ничего не замечал
и легко клевал на Лёвкины подвохи.
– Тарелки? Э-э! Да это разве тарелки! Вот у меня сервиз был
– четыреста три предмета! На пятьдесят персон! Приборы серебряные,
с инициалами! Вот – одна вилка осталась и ещё две ложечки.
Вон там, – старик указал толстым пальцем на стену у себя за
спиной, – накрывали стол на шестьдесят человек!
– Может, вся эта квартира была ваша? – как бы вскользь предположил
Лёвка.
– Квартира?! – старик потрясённо вытаращился на Лёвку, а затем
поволок его к окну. – Смотри! Все эти дома – мои! Вся улица
– моя!
И он победно уставился на Лёвку с таким видом, будто только
что сделал его наследником всех этих окон, дверей, деревьев
и булыжника.
Половина Лёвкиного существа, легкомысленная и бесшабашная,
сомнительный дядин дар с удовольствием приняла. Второй же
половине, бывалой и партийной, захотелось поскорее оказаться
подальше от опасного родича. Впервые Лёвка оценил разумную
скрытность своего тестя.
Заглядывать в приоткрывшийся ему уголок канувшего прошлого
он не стал. Не стал ничего выспрашивать у Эшки. Зачем? Разве
он бросил бы Эшку, окажись даже, что дядя её – сам Ротшильд?
Лёвка давно уже решил для себя, что Эшка и умнее его, и гораздо
осмотрительнее, что на неё можно во всём полагаться. Раз Эшка
привезла его в этот дом – значит, нет тут ничего опасного.
И, однако же, все эти шесть дней он старался пораньше уйти
из дому и попозже вернуться. Большей частью они сидели на
пляже, даже вечером, когда публика перемещалась в город на
набережную. Эшка снова взялась вышивать своих богатырей и
за шесть дней почти закончила коня под Ильёй Муромцем. В Одессе
оказались нитки телесного цвета. Эшка хотела было выпороть
малиново-розовые лица богатырей, но потом передумала: сказала,
что они всегда будут напоминать ей день их первой встречи.
Удивительная вещь! Лёвкин роман, который завязался так буднично,
после свадьбы не то что не зачах, а лишь начал разворачиваться
и ярко расцветать… Ему всё милее становилось личико жены –
личико очень стеснительной девочки, которая тем не менее хорошо
знает, что она взрослее и рассудительнее всех вокруг. Иногда
Лёвка смотрел на неё и как бы взвешивал своё чувство, как
бы говорил себе: "Да, сильнее любить уже невозможно…".
А она вдруг как-нибудь смешно откусит ниточку… Или скажет
что-нибудь – так верно, так красиво, что Лёвку будто в грудь
толкнёт! Вроде как в ёмкость, и без того уже переполненную,
влили ещё! И ещё! Даже больно иногда становилось!
Рядом с Эшкой Лёвка начал понимать такие вещи, о которых раньше
бы и не задумался. Взять хоть эти серёжки.
Дядя их сделал-таки. Вручил накануне отъезда. Лёвка как увидел
их – так и замер... От удивления, от стыда за свой подарок,
выбранный в угловом галантерейном. Он понял старика и простил.
Это был продолговатый овальчик, затянутый ажурным золотым
кружевцем и чуть свёрнутый спиралью. Внутри спиральки, едва
касаясь её, висела крошечная полураспустившаяся роза. С тремя
листиками! С бутоном! И едва заметными шипами!
Хаим-Шая, когда увидел это чудо, тут же схватил увеличительное
стекло и обнаружил, что на листьях есть даже прожилки. Час,
наверное, вертел серёжки так и эдак, будто от него требовалось
заключение, что они сработаны без изъяна. В конце концов покачал
головой и сказал Эшке: "Носи".
А вот Эшка как раз и не стала их носить. Один раз приложила
к ушам, когда Лёвка пристал: "Надень, надень!" Они
как раз собирались на танцы. "Посмотри, – сказала. –
Разве эти серёжки для меня? Представляешь, на какой красавице
они должны бы быть! С такими серёжками у меня лицо покажется
ещё проще, чем оно есть на самом деле!".
И Лёвка увидел. Не стал больше уговаривать. Пошёл в тот же
магазин и купил серёжки вроде первых, свадебных. Но – получше.
Во-первых, понял, что к чему, во-вторых, зарабатывать стал
прилично.
То ли от этого, то ли от природной своей гордости – надумал
он вести отдельное хозяйство. Хаим-Шая к такому решению отнёсся
с полным уважением. Вообще он ни во что не вмешивался, хотя
образ жизни молодой семьи не мог его не смущать. Утром валяются
до последней минуты, а потом опаздывают, еле успевают проглотить
чай с бутербродом... По дороге с работы завернут в магазин
за сосисками или куском колбасы… Свиная, не свиная – всё равно!
Прибегут домой, быстро-быстро начистят в кастрюлю картошки,
переоденутся. Эшка – в розовое платье, Лёвка – в новый коричневый
костюм. Поедят свою картошку чуть ли не стоя – и в парк, на
танцы. Ни супа, ни компота, ни солидности в поведении…
Даже Брайна, которой ни до чего не было дела, изумлялась:
"Зачем она ходит на танцы? Она что – деревенская? Она
что – жениха там хочет найти? Замужняя женщина! Беременная!
Хоть бы перед работниками своими постыдилась!"
Брайна имела в виду сотрудников. Но как раз сотрудники Эшку
поддерживали, души в ней не чаяли. Сам начальник милиции ходил
к Лёвке объясняться, когда тот решил, что жена его может и
не подниматься в такую рань за несчастные четыреста двадцать
рублей. Начальник пообещал, что Эшке скоро повысят зарплату.
Он доказывал, что Эшке никак нельзя бросать работу, потому
что она не какая-нибудь там обычная паспортистка. Что время
трудное: кто-то приезжает, кто-то хочет отделиться, кто-то
не хочет кого-то прописать – а у Эшки хватает терпения вникнуть,
разобраться, успокоить людей, предотвратить скандал... Рассказывал,
что, пока Эшка в Одессе отдыхала, в коридоре крик стоял и
плач. Раз даже "скорую" вызывали…
Лёвка вник и в конце концов смирился, даже стал гордиться
Эшкиной милицейской формой и её особым положением.
Даже декретного отпуска у Эшки, можно сказать, не было. Домой
приходили люди! Лёвка качал на веранде младенца, неделю назад
привезенного из роддома, подмигивал сверху соседям, кивал
на дверь: "Адвокат ведёт приём! Как вам нравится? И дома
её достали!".
Тихого и рассудительного Эшкиного голоса со двора слышно не
было. Казалось, что посетители её разговаривают сами с собой.
– С какой стати я должна её прописать на свои несчастные семнадцать
метров?! Сын служил на Дальнем Востоке и там её нашёл! Она
здесь и дня не прожила! Даже в гости не приехала ни разу!
А теперь отдавай ей полкомнаты!
– …
– Что значит – "закон"?! Это правильный закон?!
Мало того, что я потеряла такого сына – так я теперь ещё и
без своего угла должна остаться?
– …
– Да! Против ребёнка я ничего не имею! Одного ребёнка я бы
прописала! Чтоб эта комната после меня ему осталась!
– ...
– Конечно, родная кровь… Конечно, против ребёнка я ничего
не имею…
– …
– Вы правы… Увезёт и подговорит его так, что он меня и знать
не захочет...
– …
– Это точно… На старости страшно остаться одной...
Вздорный, почти невменяемый старушечий крик постепенно обретал
умиротворённую ясность, слёзы гнева сменялись слезами умиления.
Случалось и наоборот: Эшка отговаривала посетителя прописывать
кого-то на своей жилплощади.
– Почему я не должна ему верить? Почему я должна сомневаться?
– ...
– Ладно. Не сомневаться, а "быть предусмотрительной".
Что, я уже такая страшная, что меня можно взять только за
квартиру?!
Соседи, рассевшиеся на лавке, как в первом ряду кинотеатра,
вытягивали шеи, прикладывали ладони к ушам, чтобы расслышать
Эшкин ответ. Но понапрасну. И вздыхали, будто пропустили лучшее,
когда снова вступал голос чуть присмиревшей дамы. "Возможно,
вы правы... Боюсь, что вы правы... Пожалуй, вы правы...".
Народ был жаден до развлечений. Телевизоры ещё не появились...
Лёвка, которому с веранды было слышно каждое слово, подтверждал,
что самое интересное говорит именно Эшка. Иногда в этом радиотеатре
он снисходительно брал на себя роль микрофона. Наваливался
на перила веранды, свесив во двор руку с замусоленной папиросой.
Другой рукой он качал невидимую коляску. И, улыбаясь со щучьим
самодовольством, небрежно заполнял паузы. "Эшка её уговаривает
не идти жить до тётки. Говорит, что лучше не стеснять её,
а потерпеть. Комната, говорит, у тётки большая, и оттуда её
с детьми на квартирный учет не возьмут. И они, говорит, навсегда
останутся в тесноте, и ещё тётку за её доброту будут ненавидеть
и выживут куда-нибудь за шкаф… Та обижается… Говорит, что
она порядочная и дети её хорошие…" – "А Эшка?"
– "Эшка говорит, что все порядочные, пока не привыкнут…
А когда привыкнут, скажут, что ребёнку против двери холодно,
что ему надо светлое место, где делать уроки… Лучше, говорит,
немножко помучиться, но дождаться, пока им дадут комнату с
работы, а тогда уже и съехаться с тёткой, если тётка захочет…"
Соседи кивали удовлетворенно, как ценители, встретившие профессионала
высшего класса… И большие листья ореха шелестели, шелестели,
будто с тихим восхищением передавали друг другу Эшкины слова.
Именно в этот момент Эшкина популярность в городе особенно
разрослась. К ней стали приходить за советом даже из пригородов.
Вопросы бывали самые неожиданные, и всё чаще они не имели
отношения к прописке и жилплощади. Как-то Лёвка чуть не прослезился.
К Эшке пришла женщина, муж которой попал в аварию и остался
без ноги. Он и до войны ещё погуливал... И на фронте сошёлся
с санитаркой... В последнее время жену и в грош не ставил.
А как раз за день до аварии вообще сказал, что хочет с нею
развестись. "И так, и так будет трудно, – сказала Эшка.
– Хоть бросите вы его, хоть с ним останетесь… Может, он после
этого несчастья станет лучше. А может – наоборот. Я ведь и
его не знаю, и вас не знаю. И что там у вас было на самом
деле, не знаю. Что же мне вам посоветовать? Единственное...
Представьте себе, что всё наоборот, что беда случилась с вами
и он пошёл к кому-то советоваться, можно ли вас бросить…".
Лёвка пальцами щёлкнул от восхищения, просто диву дался. И
откуда она всё это знает? Девчонка ведь, в сущности! Хаим-Шая,
который тут же рядом варил на примусе бульон, покачал головой:
"Из неё бы вышёл не просто адвокат… Хороший адвокат!".
Лёвка и себе, и другим внушал, что тесть ему вполне безразличен.
Но на самом деле его неприятно сверлила мысль, что Хаим-Шая
именно его, Лёвку, считает виновником несостоявшейся карьеры
умницы Эшки. Однажды, вскоре после женитьбы, он до того дошёл
в своей мнительности, что заглянул в чужое письмо. Не выдержал!
Лежало прямо на столе, недописанное... Он сказал себе, что
хочет лишь проверить, не разучился ли ещё читать на родном
языке. Оказалось, что идиш он действительно слегка подзабыл,
но в общем-то всё понял. Письмо было короткое, простенькое.
Тесть сообщал брату, что Эшку на работе ценят. Что сам он
завален заказами и не может позволить себе ходить по врачам.
Что в настоящее время главная его забота – женить Арончика.
Что невеста Арончика не должна быть красива, но и уродиной
быть не должна. Не умная, но и не слишком глупая, бедная –
но не нищая...
О самом же Лёвке упоминалось лишь раз, и это, судя по всему,
был отклик на совет, данный одесским дядей. Касался он Лёвкиных
ног... Лёвка не оскорбился. Проблема эта возникла ещё на флоте.
Конечно, и у сослуживцев Лёвкиных пахло из штиблет не одеколоном
"Кармен"... И всё же не так, как у него.
Для утешения Лёвка внушал себе, что это нормальное, хотя и
не очень приятное свойство мужчины. Как храп или необходимость
бриться. Никуда не денешься... Но в этом своём свойстве Лёвка
слишком уж преуспел! Стоило ему раза два сходить на работу
в новых туфлях, и уже нельзя было их не то что прятать в шкаф
– но и просто оставить на открытом месте под вешалкой. Или
там чуть приспустить с пятки, сидя за столом...
Чего только не предпринимала чистюля Эшка! И ванночки с содой,
и уксус, и пудра, и газета, смоченная духами, и... Казалось,
это Швейцария напоминает о себе таким образом – изжитая, смытая,
сведенная, но неистребимо гнездящаяся где-то в недоступной
глубине… Злорадно стекает она в эти самые ботинки со свежей
картонной стелечкой, повторяющей абрис широкой и тяжелой,
как утюг, Лёвкиной ступни... Помни, мол, родину!
Счастье, что Эшка умела обставить свои хлопоты как-то необидно.
Никогда не скривится, не отпрянет брезгливо… В каждом жесте
– только старание и забота. Посмотришь, как она на корточках
возится с его шкрабами – так и толкнёт тебя в грудь нежность,
будто волна в борт ударила.
Казалось бы, уже и домработница в доме есть. Нет! Это не её
дело! А что, собственно, её дело? "За ребёнком смотреть".
А что за ним смотреть? Спокойный, всем довольный. Мордашка
круглая, будто циркулем нарисованная. Губастый, как Поль Робсон.
Уписянный, холодный – всё равно! Сидит себе, улыбается, пальчиками
играет… Или железками Хаим-Шаи – это уже когда стал постарше,
научился ходить.
Ребёнок был чистенький, толстенький – и считалось, что это
заслуга няньки. Но какая тут заслуга? Мишенька всегда готов
был поесть и поспать. А стирала и готовила Эшка. И ещё меню
согласовывала с нянькой: "Раечка! Ты рассольник ешь?
Тебе какая рыба лучше: жареная или заливная?" – "Заливная
лучше. Только побольше томата".
Вот так. Иначе Райка не привыкла. Родом она была из той же
Швейцарии, но ещё и подкидыш вдобавок. И по поводу её происхождения
никаких сведений не имелось – исключительно догадки. По внешним
данным Райки, а также по тряпице, в которую она была обмотана,
когда Тайбл Чмут обнаружила её под гнилым крыльцом своего
дома, можно было предположить, что мать её – отнюдь не дочка
польского помещика, соблазнённая приезжим графом.
В еврейской части города все знали друг друга и жили так тесно,
что беременность женщины, а незамужней – в особенности, не
могла пройти незамеченной. Да и не принято как-то было подбрасывать
детей! В крайнем случае могли отдать новорожденного в богатую
бездетную семью. И происходило это под плач и причитания,
после совещания с раввином и с одобрения всех соседей.
Конечно, Швейцария, в отличие от Старого города, Русских фольварков
или Польских фольварков, была многонациональна. Но, спрашивается,
зачем бы это христианской девушке подбрасывать ребёнка евреям?
Почему бы просто не отнести его в сиротский дом? Неужели там
было бы хуже, чем у Тайбл Чмут?
Чмуты в Швейцарии считались такими же нищими, как и родители
Лёвки и Нуськи. То есть сам-то Чмут зарабатывал больше, чем
Лёвкин отец. Но усилия его сводились на нет, оттого что хилые
чмутовские дети, изуродованные рахитом и всяческими язвами,
жили себе все до одного и помирать не думали. Несомненно,
человек осведомленный не подбросил бы ребёнка туда, где уже
имеются девять своих. С другой стороны, дурёха Тайбл, хоть
и приветствовала младенца изысканной бранью, но в точности
такой же, что и своих собственных голодранцев. Бог дал – Тайбл
взяла. Не торгуясь и без благодарности. Дело обычное: кого-то
она родила легко, с кем-то промучилась двое суток, а эту вот
– вытащила из-под крыльца. Хорошо, что соседские свиньи не
опередили. Во всяком случае – не пришло ей в голову тащить
ребёнка в приют.
Что касается тайны усыновления – о такой проблеме никто и
не задумался. В минуты нежности, так же как и в более частые
минуты раздражения, Тайбл называла Райку "байстрючкой".
Менялась лишь интонация.
В целом Тайбл уделяла Райке так же мало внимания, как и родным
детям. И так же скудно кормила. Но "байстрючка"
была покрепче других чмутят и вела себя беззаботно. Как кукушонок,
забирала, что хотела, у тех, кто был слабее и мельче. Среди
чмутовских заморышей она резко выделялась, хотя и сама не
была ни великаншей, ни красавицей.
Это и спасло ей жизнь: на старом кладбище, где городские евреи
рыли сами себе длинную, как траншея, могилу, Тайбл прицепилась
к одному из немцев и на своём полуукраинском идише стала втолковывать
ему, что Райка ей не дочь, а, следовательно, вовсе не обязана
лежать в этой узкой неуютной яме. Немец, когда понял, посмотрел
на Райку – и поверил. Даже с полицаем советоваться не стал.
Велел ей убираться. И Райка поспешила убраться. С матерью
своей приёмной не попрощалась, не оглянулась на сестёр своих,
у которых столько лет безнаказанно выхватывала из жидкого
супа лапшу.
– Иди в село! – кричала ей вслед Тайбл. – Уходи из города!
Для такого решения у шестнадцатилетней Райки хватило бы и
собственных мозгов: она была черноглазая, черноволосая. и
мордашка её, круглая, даже несколько сплющенная по высоте,
с маленьким лбом и курносым носиком, могла с одинаковым успехом
сойти и за еврейскую, и за украинскую.
Став взрослой, Райка вела себя соответственно тому, в какой
компании оказывалась. Не то чтобы она думала: "Вот с
украинцами я буду "гэкать", буду говорить и смеяться
по-ихнему, буду подшучивать над евреями". Но именно так
у неё и получалось.
То же – и в еврейской компании. Таких удивлённых модуляций,
таких горестных подвываний, такого неряшливого фатализма не
было и у самой Тайбл Чмут! Порой Райка даже картавить начинала
похлеще, чем сам Хаим-Шая. Хотя нетрудно было заметить, что
никому вокруг это её перевоплощение не доставляет удовольствия.
Она очень удивилась, когда однажды деликатная Эшка с возмущением
прервала её рассказ о странных замашках деревенских гоев.
– Как ты можешь высмеивать людей, у которых пряталась четыре
года? Ты, наверное, и нас вот так же обсуждаешь с другими
нянями в садике!
Райка не растерялась.
– Во-первых, – сказала она, – я у них не пряталась, а жила
на квартире и ходила работать, как все. Они бы меня и на двор
не пустили, если бы думали, что я еврейка. А куда я с Мишенькой
хожу – так няньки там не сидят! Мне там обсуждать не с кем…
Эшка не стала спорить: знала, что толку от этого не будет.
Райку она взяла в дом не за её высокие человеческие добродетели,
а из жалости. Причём, не столько к Райке, сколько к несчастному
Вуте, её случайно уцелевшему братцу.
Бывает же! Вот Маруня… Красавица! Умница! Из-за пустяковой
ссоры с мужем выезжает двадцать первого июня из Москвы… И
куда?! В самый ад! И муж её, лётчик, погибает в первые же
дни войны.
А Вутя Чмут – безграмотный, плоскостопый, одноглазый – того
же двадцать первого отправляется на свадьбу к другу, который
служит в Воронеже...
Из Воронежа Вутя эвакуировался на Урал. Там встретился с землячкой,
Зиной Губергриц, такой же красавицей, как он сам. Домой они
вернулись вместе. И с двумя мальчиками-погодками.
От собственных родителей Вутя получил в наследство лишь исключительную
плодовитость. А пятнадцатиметровая комнатка в сыром углу Эшкиного
двора принадлежала Зине. Но, не задумываясь ни на секунду,
Вутя впустил туда сестру, явившуюся из деревни, с её двумя
узлами и сельским запахом. Он и прописал бы её, не вмешайся
в это дело осмотрительная Эшка.
Эшка как раз должна была выйти на работу и подыскивала для
Мишеньки няню. Хаим-Шая не выразил восторга по поводу такого
выбора, однако противиться не стал. Он положился на известную
всему городу Эшкину рассудительность и лишь напомнил ей, что
собирается заняться вплотную поисками невесты для Арончика.
Как только найдётся толковая, они со старухой оставят левую
комнату сыну, а сами перейдут в проходной коридорчик, где
пока что может спать домработница. Так что Райка не должна
заблуждаться и думать, что устроилась на всю жизнь.
Эшка отвечала, что всё это девушке известно, что она посидит
с Мишенькой до тех пор, пока того можно будет сдать в ясли.
Эшка же за это время постарается найти ей хорошую работу с
общежитием, а, может, и подходящего парня. Пока же она решила
повесить перед кроватью занавесочку, чтобы девушку не беспокоили
и не смущали.
Опытный Лёвка, которому после тяжёлого рабочего дня пришлось
возиться с гвоздями, не желавшими держаться в побелённой фанере,
уверял, что Райке нужна занавеска, как ему лично фрак или
шляпа с пером. Разве что Райка надумает водить за эту занавеску
солдат из гарнизона. Такой его мужской цинизм очень обидел
Эшку. Но оказалось, что прав был как раз Лёвка. Занавеска
постоянно болталась где-то сбоку. То ли Райка забывала её
задвинуть, то ли хотела видеть, что происходит в доме – в
таинственном доме ювелира Хаим-Шаи. Случалось ли Лёвке после
длинного партсобрания ввалиться в коридорчик, предварительно
пробухав по веранде отяжелевшими за день ногами, или бледное
привидение Арончика проносилось мимо, опустив голову и придерживая
плохо застёгнутые брюки – Райка не спешила натянуть одеяло
до подбородка. Тихонько раздеваясь в своей комнате, Лёвка
думал с досадой о том, что тёща могла бы спокойно справиться
с ребёнком. Он осторожно укладывался рядом со спящей женой
и гордо улыбался. Да что там – он просто наслаждался ощущением
собственной чистоты и праведности… Не волновала его Райка.
Ну ничуть! Хотя... здравым мужским умом он объективно оценивал
и тяжело улёгшиеся груди, и бедро, круглой горой вздымающее
одеяло над ущельем запавшего бока...
В сытом доме Хаим-Шаи Райка отъелась за всю свою жизнь и пышно
раздалась во все стороны. Для тех, кто жаждал выяснить, есть
ли у Хаим-Шаи зарытое золото, Райкин беспардонный расцвет
служил одним из веских доказательств. Просто злость брала
при виде этого приросшего к лавке тела с толстыми ногами,
отвалившимися одна вправо, другая влево, как два ленивых зверя.
"Если они домработницу так кормят, как же сами едят?
И это с примусов?!" Принимая Райкину сытость за простодушие,
пытались у неё что-нибудь выведать. Райка помалкивала, и в
улыбке её сквозил незамысловатый садизм. В глаза ей заглянуть
не удавалось, ибо они неотрывно следовали за ребёнком, будто
свою обязанность "смотреть за ним" Райка исполняла
буквально.
От такой работы и на хлебе с водой можно было поправиться!
Одно удовольствие! Ребёнок бегает себе туда-сюда, в песочнике
копается. Шлёпнется или песка наестся – сам несётся к Райке,
подставляет ушибленную ладошку, чтоб поцеловала. Терпеливо
ждёт, пока нянька счистит грязь с его круглой мордашки своим
наслюнявленным платком.
Райка сглазу не боялась. Наоборот, очень любила, когда Мишеньку
хвалили. А ещё больше, когда принимали его за Райкиного сына.
"Как он на вас похож! Одно лицо!" Райка млела… Тем
более, что обычно говорили это военные из гарнизона. Свои-то
хорошо знали, чей ребёнок. И дед его был популярен в городе,
и мать. И – отец.
Дело в том, что начальником цеха Лёвка пробыл недолго. Цех
его очень скоро отпочковался от фабрики и превратился в небольшой
завод пластмассовых изделий, а Лёвку, хоть и не без колебаний,
назначили директором. Молодой, энергичный, умеет с народом
ладить, вся грудь в орденах, член партии… А что нет у него
образования – так и у других не густо. Да и завод этот…Одно
название! Главное, вонь невыносимая. И, возможно, даже вредная
для здоровья.
Вскоре выяснилось: не просто вредная, но даже очень. Что-то
там на что-то разлагалось, с чем-то соединялось... Лёвка в
этом не разбирался. Он знал лишь, что от этого люди, включая
его самого, начинают покашливать, и его директорская обязанность
– добиться за это компенсации. Такая Лёвкина позиция очень
повышала его популярность в коллективе.
Лёвка был фанатиком своего дела и любил поговорить о том,
что наступает век пластмасс. Начальство слушало с уважением,
тем более что заводик его стал потихоньку разрастаться, пошёл
в гору. И хотя партийный билет всё же не диплом, Лёвку с его
справкой об окончании семи классов не решились спихнуть даже
тогда, когда разом полетели со своих постов директора-евреи.
Главное, все эти Нахмановичи и Лившицы сами облегчили задачу,
сами подставились… Вдруг надумали над ямами памятник соорудить.
Дескать, чешская дивизия своим сразу памятник сделала – а
мы что ж? Почему наши отцы и сёстры столько лет лежат в земле,
как удобрение? Ни уважения, ни памяти! Хоть бы оградку какую
от коз! Хоть бы камешек, чтобы было куда положить цветочек!
Взяли да и выделили каждый от своей конторы по вполне скромной
сумме на памятник жертвам фашизма. Бумажные цветы и всякие
там транспаранты для первомайской демонстрации обходились
дороже.
И надо же – такой разразился скандал! Кого уволили, кого ещё
и из партии исключили…
А ведь умница Эшка предупреждала! Вроде и газет почти не читала,
и радио не очень слушала, а всё твердила Лёвке: "Надо,
обязательно надо поставить памятник! Но не сейчас! Неподходящий
сейчас момент! Вот видишь – критиков каких-то ругают. А фамилии
сплошь еврейские..." – "Так я же не собираюсь писать
театральную критику!" – отшучивался Лёвка. А Эшка всё
ворочалась и вздыхала: "Зачем вы заказали большой памятник?
Лучше бы положили по два камешка: в начале – и в конце каждой
ямы. Небольших, как на старом кладбище. Так бы даже печальнее
было...".
Лёвка понял эту её мысль. Действительно, хоть и проще, а как-то
в самом деле жальче. Но он сомневался в том, что другие поймут.
Да и памятник был почти готов. Копия того, что поставили чехи,
только чуть крупнее. Ничего грандиозного… Первый секретарь
обкома партии Кулешов тёще своей поставил почти такой же:
куб из тёмного гранита, затем белый мраморный кубик, а на
нём – серый обелиск.
Долго спорили, какую бы это сделать надпись, чтобы нельзя
было подкопаться. Хитрый Рабинович, старший инспектор центральной
сберкассы, придумал такое: "Здесь покоятся восемнадцать
тысяч советских граждан, расстрелянных фашистскими оккупантами
в августе 1941 года". А на обратной стороне плиты выбили
тот же текст, только на древнееврейском. Эшка советовала этого
не делать, но старики настояли. Будто кто-то в городе мог
читать по-древнееврейски!
Поначалу только к этому и придрались. Надо снять! Но потом
закрутилось! Городское начальство за себя испугалось. Уже
начали в газетах космополитов ругать... Посадили еврейских
писателей, которых до войны в городе принимали, как каких-нибудь
полярников! Для каждого главное было – отвести удар от себя
лично. Тем более, что памятник действительно поставили самовольно,
ни у кого не спросив разрешения.
Всё могло закончиться и куда хуже, если бы на заседании специальной
комиссии Лёвка уступил бы инициативу грамотному Рабиновичу.
Но, подученный женой, Лёвка упрямо сводил дело к бытовым мелочам.
Они, мол, считали, что, поскольку эта территория относится
к кладбищу, не надо спрашивать разрешения. Что теперь солдатики
перестанут играть в волейбол на площадке, под которой лежат
косточки тысяч детей, зарытых живыми. Что хозяйки перестанут
пасти там коз. Что лично он, Лёвка, не покупает на базаре
молоко, поскольку боится, что коза могла съесть траву, проросшую
из тела его, Лёвкиной, матери, от которой даже фотокарточки
не осталось! И чем делать скандал из-за этого памятника, городская
санэпидстанция проверила бы лучше, не пьют ли люди молоко
с трупным ядом! Ведь всем известно, что над телами насыпали
не больше метра земли...
И что же? Рабиновича с его "пролетарским интернационализмом"
посадили, а Лёвка отделался строгим выговором. Но страху –
страху все натерпелись...
В эти смутные времена даже Райка приуныла. Спрашивала потихоньку
у знакомых, не нужна ли кому домработница, хотя и знала, что
такой вольготной жизни не будет нигде.
Вся эта опасная заваруха породила в городе новую волну сплетен.
Будто бы деньги и на памятник, и на ограду дал Хаим-Шая. Что
ездил он вовсе не в Жабунёвку, где кто-то якобы приискал невесту
для Арончика, а к знаменитому своему кладу. Причём взял он
лишь малую часть своего золота, но этого хватило ещё и на
то, чтобы выкупить из-под следствия зятя, а вдобавок – нарядить
внука в генеральский костюмчик! Говорили, не столько веря
в свою правоту, сколько желая спровоцировать на откровенность
Райку. Но та лишь очень внимательно слушала, а сама молчала.
По правде говоря, ей и сказать было нечего… Искала, искала
она хозяйский клад… Оставаясь дома наедине с ребёнком, рылась
в вещах, пыталась приподнять половицы, выстукивала стены.
Даже шарила в печи…
Что же касается костюмчика (кстати, не "генеральского",
а "адмиральского"), то сшила его Эшка своими собственными
руками, пока болела плевритом. Из парадного Лёвкиного кителя,
до которого добралась моль. Сама скроила брючки и пиджачок.
Сама даже фуражку смастерила! В нужных местах нацепила все
эти золотистые штучки: звёздочки, веточки, якорьки... Чего
недоставало – Эшка доделала сама из золотых ниток. Она их
вытягивала на глазах у Райки из ленточек, которыми завязывали
в магазинах кульки с дешёвыми конфетами и коробки с мармеладом.
Но Райка почему-то и об этом никому не говорила. То ли боялась
вступаться за опальных хозяев, то ли не хотела принижать ценность
вещи.
Райка костюмчик этот обожала. Трепетала от восторга и гордости,
когда крошечный пузатенький адмиральчик – ну совсем, как настоящий!
– вышагивал перед нею по садовой аллее. Или по центральной
улице, куда она нарочно выводила Мишеньку для развлечения
публики. Только что денег не брала за потеху!
Ребёнок, правда, быстро рос, и Райку это сильно огорчало.
Она даже как-то попеняла Эшке.
– Видишь? Выпускать уже нечего! А ты столько возилась!
– Ничего, – засмеялась Эшка. – Ещё немножко поносит – и подарим
кому-нибудь. Вот у Вути твоего жена снова беременная...
Райка чуть не подпрыгнула
– Ой! Эшка, не надо дарить его никому! Скажи мне, что ты его
никому не отдашь!
– Ладно, ладно… – улыбнулась Эшка с тёплым женским пониманием.
Но поняла она Райку всё же недостаточно верно.
Выяснилось это вскоре после того, как тучи над Лёвкиной жизнью
и карьерой окончательно рассеялись, а Хаим-Шая объявил сыну,
что они выезжают в Жабунёвку знакомиться с девушкой, подходящей
во всех отношениях.
– Собирайся, собирайся! – строго начал Хаим-Шая, готовый к
тому, что Арончик станет придумывать разный вздор вроде санитарного
дня в парикмахерской.
Но Арончик вдруг вытянул свою шею во всю длину. Льдистые глаза
его мгновенно ввалились и страшно засверкали из глубины, а
впалые щёки – сильнее втянулись.
– Мне не нужна невеста! Я уже год женат!
И, обнаружив, что не только небо, но и потолок не обрушился,
добавил:
– Я требую разрешения оформить наши отношения в загсе! Мы
ждём ребёнка, и не смейте меня отговаривать!.
А Райка сидела на табуретке так, будто весь этот шум и беготня
её не касаются.
Бегали к Фире с Нуськой… Бегали к Вуте... Вутина беременная
жена кричала, что Райка их подвела, опозорила перед соседями,
и, как рекомендовавшая Райку, требовала от той сделать аборт.
Эшка плакала. Она жалела Райку, но не настолько, чтобы видеть
её своей невесткой. Ясно было, что Райка не может ни любить,
ни понимать Арончика. Но больше всего убивало Эшку то, что
Лёвка, как выяснилось, давно знал обо всей этой грязной истории
– и молчал, полагая, что она в порядке вещей. Он слышал, оказывается,
как Райка соблазняла трусившего Арончика – почти насильно,
будто сопливого мальчишку! А однажды стал и непосредственным
свидетелем... Последующей стадии… Называя вещи своими именами,
Лёвка объяснил тестю, что Арончик "сильно пристрастился",
и удаление Райки может пагубно сказаться на его здоровье.
Что можно, конечно, уломать Райку на аборт, дать ей отступного
и отправить куда подальше, но как бы от этого Арончик не попал
в психушку…
На каждый Лёвкин довод старик отвечал вялым взмахом длинной
руки, а на последний – понуро качнул головой.
Зато старуха ожила сверх всяких ожиданий и без конца повторяла,
что Райку надо было поместить в одной комнате с ними, а Арончика
– в проходной.
Эшка тоже мучилась запоздалыми сожалениями. Она вдруг осознала,
что в последнее время очень мало заботилась о брате, что именно
чувство одиночества толкнуло Арончика за Райкину незадёрнутую
занавеску. Может, оттого он и нервничал так в последнее время,
что боялся разоблачения? А теперь что ж… Теперь он привязался
к Райке. Надо смириться. Успокоить его, поддержать. Хочешь
не хочешь, а Райка стала членом их семьи. И уж ребёнок её
точно ни в чём не виноват! Так что следует поспешить со свадьбой.
Дело было зимой. Свадьбу устроили в длинной комнате Фиры.
Скромненькая свадьба... Как-то оно так выглядело... будто
Хаим-Шая женит своего конюха на служанке.
Райка вела себя, как всегда, естественно. Арончик, освободившись
от тяжкого гнёта тайны, несколько повеселел. Он был горд тем,
что женится. Главное – сам, без вмешательства отца.
Не злорадствуя и не смущаясь, перебралась Райка в комнату
Хаим-Шаи и его благоверной, уступив старикам свою, достаточно
широкую кровать. Вместе с занавесочкой.
Ну что ж… Так, собственно, и планировалось: в центре – родители,
по бокам – две молодые семьи. Как крылья. Ну, не был старик
в восторге от брака своего сына! А разве он скакал от счастья,
когда вышла замуж дочь?
Увы, Райка оказалась даже несколько хуже, чем все думали.
Надо сказать, что и ей самой эта трудная победа особой радости
не принесла. Забот у Райки сразу прибавилось: стирка, уборка...
Выяснилось, что хорошо она умеет только смотреть за Мишенькой,
а Мишеньку отдали в ясли. Особенно раздражало Райку то, что
не открыли ей никаких семейных тайн. Однажды, не выдержав
тщетного ожидания, она прямо заявила мужу: "Скажи отцу,
что я хочу кольцо и серёжки!" Испуганный Арончик сразу
поспешил к отцу, и Райка с недоумением слушала через фанерную
перегородку, как он просит у старика одолжить денег на обручальное
кольцо. "Чем моя жена хуже других жён?! Лёвка же купил
Эшке кольцо и серёжки! Я тебе сразу верну, когда получу зарплату!".
Старик ничего не отвечал, но слышно было, как он отщёлкнул
кнопку кошелька и зашуршал деньгами.
Этих денег хватило бы, чтобы купить кольцо, такое же, как
у Эшки, и такие же позолоченные серёжки. Но у Райки палец
оказался гораздо шире, поэтому хватило только на кольцо.
Деньги старику так и не вернули. Райка от получки до получки
не дотягивала. Арончик ходил к отцу просить отсрочку. При
этом он мучительно мялся и страшно дёргался. Хаим-Шая поспешил
простить ему долг. Не от щедрости, а оттого, что боялся, как
бы у Арончика на почве переживаний не началось обострение.
Продуктами, полученными за починку примусов, Хаим-Шая с детьми
делился. Райка лениво следила за тем, чтобы Эшке как-нибудь
не перепало больше. Сама она на месте старика именно так бы
и делала.
Нравилась ей Эшка. Райка старалась ей во всём подражать. Со
временем купила себе такие же, как у Эшки, серёжки в галантерейном.
Шла как-то на базар... Остановилась, подумала – и купила.
Но камушек оказался чуть бледнее, и Райка из-за этого очень
переживала. Был бы бледнее камушек у Эшки – ей бы больше нравился
бледный.
Даже ребёнок ей больше нравился Эшкин! Её собственный уродился
слабенький, нежный, хрупкий. Чем-то он был похож и на бесцветного
отца своего, и на сдобную мать – а при том такой красивый,
такой трогательный! Как испуганный ангелочек. Но Райка оценить
его обаяния не могла.
Не к лицу ему оказался и "адмиральский" костюмчик.
Фуражка съезжала, кителёк болтался. Ребёнок выглядел в нём...
не вполне живым. Будто маленькое, плохо набитое чучело.
И на улице как-то меньше на него обращали внимания... Никто
не говорил Райке, что у неё чудный сынишка. Наоборот, только
и слышала: "Няня! У вас там ребёнка укусила оса!"
Гулять с ним было не просто, не то что с шустрым Мишенькой.
Вроде и сидит смирно, на месте, а чуть отвлечёшься, заговоришься
с соседями по лавочке – а он уже нос разбил, пропорол грязным
стеклом ладошку. Тащи его в поликлинику… Главное, дома сразу
поднимается крик, гвалт, будто это их ребёнок, а не её, Райкин.
Райка злилась, нагло огрызалась: "Нечего на меня орать!
Я вам больше не нянька!". Хотя, собственно, на Райку
никто никогда не кричал. Шум действительно поднимали, но всегда
исключительно от испуга.
ДАЛЬШЕ >>>
наверх
|