на главную

[1] [2] [3] [4]

Полька, оказывается, снова вышла замуж. На этот раз, всем на удивление, за деревенского паренька. Мать не разрешала ему жениться на Польке, но на свадьбе Полька так плясала гопак, так пела "Ой ты хмэлю мий, хмэлю", так запросто и ласково держалась, что покорила все село.
– Оцэ нэвисточка! – шелест восхищения сопровождал Польку, белоснежную городскую невесту.
Среди этого триумфа Анюта сидела как в воду опущенная, и мрачные предчувствия ее сбылись. Полька любила своего нового мужа и не хотела с ним расставаться. А у мужа кончилась отсрочка, его должны были призвать в армию. Кто-то дал Польке рецепт мази, от которой на его теле появилось что-то вроде экземы.
– А теперь, – кончила Люба, – он был бы радый в армию пойти. Эту заразу никто ему не может вылечить.
Когда Люба ушла, дядя Давид разошелся до крика.
– Вы доиграетесь! – пророчил он. – Вы доведете, что за эти разговоры и посылки меня посадят! Хватит! Мне ничего не нужно! Мне и так хорошо.
– Ах, тебе хорошо! – взбесилась Манечка. – На моей шее сидеть тебе хорошо!

*****

- Ну скажи, разве это не так? Всю жизнь они мне испортили!
В то время Манечка была не в духе. Полтора года назад она кончила свой техникум, но в техотделе ей сказали, что место еще не освободилось. Манечка ждала. Когда место освободилось, на него взяли другого человека. Так повторялось несколько рад, пока Манечка не решилась поговорить прямо. Тогда ей прямо ответили, что как слесарь она представляет для завода большую ценность.
– Вот почитай. – Манечка протянула мне узенький конверт. Миша звал Манечку к себе. "Если мама не может ехать, приезжай сама. Они уже прожили жизнь и не должны думать только о себе, а о твоем будущем. Здесь есть для тебя хороший парень. Тетю Геню бы здесь поставили на ноги, здесь очень хорошая медицина..."
Наверно, у меня было испуганное лицо.
– Да что ты? – рассмеялась Манечка. – Как я могу ее бросить?! Ведь это все равно, что бросить на улице беспомощное дитя! В конце концов, – продолжала она, – мне и здесь неплохо. Валька обещала поговорить со своим начальником: в сентябре у них освобождается место. Тетя Роза мне очень помогает. Знаешь, все думают, что мы такие бедненькие, а у меня уже почти две тысячи на книжке!
Вскоре я узнала, что Манечка учится на водительских курсах. Это был недвусмысленный признак. Манечка сказала, что пошла туда на всякий случай.
На всякий случай она купила кухонный комбайн, два электросамовара и пятьдесят матрешек. Когда Манечка стала понемножку продавать свои пожитки, никто уже не удивился.
– Мишенька пишет, что если у Манечки будут водительские права, он сразу подарит ей машину, – рассказывала тетя Геня. И тяжело вздыхала. – В Америке никак нельзя без машины!
Дядя Давид ни с кем и словом не обмолвился о приближавшихся событиях. Он вроде как-то осел, в выражении его губ появилась странная расслабленность, взгляд ускользал от собеседника. Манечка уломала его сшить себе к поездке демисезонное пальто, но работа продвигалась медленно. Дядя Давид стал себя неважно чувствовать, его мучили запоры. Никто не относился к этому серьезно. Но однажды к нему пришлось вызвать скорую помощь. Впервые в жизни. Его увезли в больницу с диагнозом: непроходимость кишечника. Через пару дней врачи объявили, что необходима операция. Но тетя Геня попросила операцию отсрочить. Былое вдохновение вернулось к ней. Она послала Манечку на базар за травами, лихорадочно перевернула все хранившиеся в доме коробки с лекарствами, что-то толкла, варила, запаривала... И ее слабительное подействовало на дядю Давида. В больнице у тети Гени попросили рецепт. Она с трудом и приблизительно вспоминала, из чего составила смесь. Медикам рецепт показался несуразным...
После болезни дядя Давид очень изменился. Похоже было, что он побаивается сам себя. Я пришла навестить его, он очень рассеянно со мной говорил. Я подумала, что утомляю его, и поспешила уйти, но и это было ему безразлично. Ему все было безразлично.
Вскоре он снова попал в больницу. На этот раз с воспалением легких. Манечка доставала лекарства и платила няням, но дяде Давиду становилось все хуже. Манечка, ее подруги, моя мама по очереди дежурили у его постели, Но в последнюю ночь он остался один. В ту ночь тете Гене стало плохо, и Манечка не могла от нее уйти. А мама сидела со мной: у меня начался тяжелый грипп, и температура поднялась до сорока.
Вскрытие показало, что легкие у дяди Давида были в порядке. А умер он от инфаркта. Толстый прозектор в морге недоумевал:
– У него весь организм был здоровый. Я первый раз вижу, чтобы в таком возрасте был такой крепкий организм. Но сердце! Что у него было с сердцем? Когда он перенес инфаркт? Загадка. Оно, знаете, совсем усохшее, как пустой мешочек.
Прозектор даже хотел показать это усохшее сердце.
Люди, которым Манечка решила оставить деньги на памятник, уговорили ее кремировать тело. На похоронах она сорила деньгами. Музыканты, неожиданно получившие прибавку к условленному гонорару, так старались, что Манечке пришлось просить их играть потише.
Пятьдесят рублей она заплатила парням, которые снесли с четвертого этажа тетю Геню. Боялись, как бы с ней не случился припадок. Но она не кричала, не бесновалась. Сухими, круглыми глазами смотрела на мужа, потом тихо позвала:
– Дави-и-ид! Разве я могла думать, что переживу тебя, Давид...
На кладбище ее не повезли.
Новый обряд казался в то время странным. Люди чувствовали себя неуверенно. Сотрудница ритуальной службы говорила в микрофон о том, что близкие провожают дядю Давида в последний путь, но он навсегда останется в их сердцах... Ей явно не хватало для речи сведений, полученных от Мишиного тестя, и она их домысливала. Она говорила о том, что дядя Давид всю жизнь работал, не покладая рук. Что он был честным и скромным тружеником, настоящим мастером своего дела. Что труд его приносил людям много радости...
На следующий день Манечка сожгла все вещи отца, в том числе и недошитое пальто. Она развела костер на площадке за мусорником. Соседям, пытавшимся вразумить ее, Манечка отвечала:
– Папа сгорел – так пусть и это все горит!

*****

- Я никогда не думала, что буду так за ним скучать, – как-то сказала мне Манечка.
Встречались мы редко и без особых эмоций. Она забегала мимоходом, бледная, измученная хождением по инстанциям и магазинам, просила кипяченой воды запить таблетки, насколько минут сидела, откинувшись на диване и, на дождавшись, пока утихнет головная боль, поднимала свои сумки и пакеты. Отчаянно, через силу...
Иногда она звонила от нас по телефону своим новым знакомым, и тогда я особенно ясно понимала, что почти перестала существовать для Манечки: я осталась где-то далеко в прошлом, а у них было общее будущее.
Манечка говорила, что это очень интеллигентные люди. Их телефонные разговоры не оставляли такого впечатления. Хотя что можно понять, например, из разговора об отправке контейнера?
– Эта женщина, – Манечка зажимала ладонью микрофон, – знает девять языков! Она... Да-да, я слушаю... Нет. Ни в коем случае! Сорок рублей сверх за такую ерунду!.. Фотоаппарат? Ой, я бы с удовольствием вам помогла, но у меня самой два. Я боюсь, что один не пропустят. Я вам дам телефон одних людей, у них не хватает на билеты. Может, вы договоритесь с ними, чтобы они вывезли фотоаппарат и ковер, еще что-нибудь... Да, я диктую...
У самой Манечки оказались даже лишние деньги. И совсем неожиданно. Она хотела оставить на память какой-нибудь из инструментов дяди Давида, но не получила разрешения на вывоз.
– Им жалко выпустить это никому не нужное, поломанное старье, – возмущалась Манечка.
Однако она не поленилась сходить в комиссионный магазин. И тут выяснилось, что инструменты, тридцать лет пылившиеся на шкафах, были ценные и в хорошем состоянии. Только за скрипку, на которую дядя Давид так и не удосужился натянуть струны, дали 800 рублей...
Вообще Манечка продавала удачно. Она видела в этом свою заслугу, но, по-моему, тут действовала благодать тети Гени. Тетя Геня исходила нежностью, в последний раз натирая содой свой холодильник, она ласкала полиролями мебель...
– Деточка! – говорила она покупателю. – Я ни-ко-гда не стала бы продавать этот буфет...
И покупатель видел, как обливается кровью ее сердце, и жалел тетю Геню.
– У меня ни одна мелочь не пропадает! – хвалилась Манечка. – Я из всего сделаю деньги! Я даже не думала, что во мне есть такая коммерческая хватка!
Старое, облупленное зеркало она свезла в мастерскую, заплатила пятерку за ремонт и продала за двенадцать рублей. Оставленные тетей Розой кусочки меха отнесла к шляпнице. Шляпница уверяла, что они не стоят возни, но Манечка настояла на своем и заплатила за работу сорок рублей. На котиковой шляпе она заработала рубль, на чернобурковой – двадцать.
Манечка вовсю репетировала капитализм. Она освоила новый взгляд – быстрый, с цепким прищуром.
– Я сама подняла все эту махину! – Манечка имела в виду сборы, оформление документов, походы в ОВИР.
Она жила, наконец, в полную силу. И каждый, кто вот так же, как она, решился круто изменить свою жизнь, казался ей человеком отважным и стоящим.
– Вот скажи, – спрашивала она презрительно, но беззлобно, – ты смогла бы?
Мне захотелось проверить Манечку, и я солгала:
– Может быть, и да...
Лицо ее мгновенно открылось мне и потеплело. Она сжала мою руку:
– Может, и в самом деле?! Подумай! А?
– Это все сложно, – смутилась я. – Мне слишком дорого то, что пришлось бы оставить...
Она снова отдалилась и вдруг сказала (она, видно, давно уже искала случай это сказать):
– Я знаю, что мы с тобой стали чужими людьми. Между нами нет ничего общего, кроме каких-то детских воспоминаний.
Это была правда. Но разве они мало значили, детские воспоминания?
Конечно, даже тетю Геню я любила не нынешнюю, беспомощную и немного капризную, а ту, что ходила вверх и вниз по Фроловскому спуску, скорбно сжав губы и безропотно глядя перед собой добрыми круглыми глазами. Но разве можно любить сильнее?

*****

Я ехала прощаться с тетей Геней и Манечкой. День был пасмурный и туманный. Плыли вдоль дороги серые квадратные дома. Я думала о том, что, может быть, больше никогда не увижу эти унылые места... Никогда больше не поднимусь по этой лестнице.
Дверь в квартиру была открыта. По шуму, доносившемуся из комнаты, я поняла, что "скорая", стоявшая во дворе, приехала к тете Гене.
– Она упала прямо в дверях, – говорила соседка Анна Борисовна. – Я так испугалась, стала брызгать на нее воду...
– Ми-лая, – простонала тетя Геня, – сделайте что-нибудь. Сейчас вернется моя дочка – не надо, чтобы она узнала...
– Ну что же делать? – услышала я расстроенный женский голос. – Вам не то что ехать за границу – вам с постели вставать нельзя! Как вы вообще решились на такое в вашем состоянии?
– Что же мне было делать, милая? – ответила тетя Геня. – Мы с дочкой остались совсем одни. А там у меня сестра с сыном. Они зовут ее. Она не хочет меня бросить. Так что же ей, ждать, пока я умру? Ведь время-то уходит... Что же мне, руки на себя наложить? Так пусть я умру где-то по дороге. Я столько лет обуза на ее шее... Когда-то я делала для нее, что могла, больше, чем могла. А теперь я могу сделать для нее только одно: дать ей уехать...
Я решилась войти.
– Это ваша дочь? – спросила высокая, светлая женщина-врач.
– Это моя племянничка! – обрадовалась тетя Геня. – Она со мной посидит. Не волнуйтесь, милая, поезжайте. Спасибо вам за все.
Я осталась с тетей Геней одна. В углу пустой холодной комнаты громоздились чемоданы и набитые авоськи. В одной из авосек лежали три кочана капусты. Еще один, растерзанный, лежал на окне. Тетя Геня встала с раскладушки, оторвала несколько листьев и приложила их к сердцу и к печени.
– Это мое спасение, – покачала она головой.
Потом пригладила мокрые волосы, накинула кофту.
– Вот так...
Я знала, что сейчас скажет тетя Геня, и поспешила ее перебить:
– Я к вам приеду, тетя Геня! На гастроли!
Она как будто оживилась. Стала угощать конфетами и показала роскошную чернобурку, на живую нитку приметанную к ее черному пальто.
– Этот воротник, – она захлебнулась от тихого смеха, – торчит выше моей головы и достает мне ниже живота! Я бы показала тебе, но у меня нет сил. На меня еще фотоаппарат оденут! Ты можешь себе представить! Да! – вспомнила она. – Тут у меня остались разные мелочи. Манечка хочет их выбросить, а я подумала: ты такая рукодельница, может, тебе пригодится.
Она достала мешочек из розового штапеля. В нем лежали обрезки меха и длинные разноцветные полоски крепдешина.

*****

Через два года я получила письмо от Манечки. "Я не писала тебе потому, что нечего было писать. И сейчас тоже нечего. Я сейчас временно не работаю. Мама болеет. У нее стало плохо со зрением. Она получает пенсию. Ее пенсии и моего пособия хватает на жизнь. Так что я не должна смотреть в руки родственничкам. Наши здесь быстро становятся такими же жмотами, как все американцы. Я мечтала, конечно, не об этом и не для этого положила столько сил. Но мне и жалеть тоже не о чем. Мы часто вспоминаем тебя. Что бы ни было между нами, я знаю, что ты всегда желаешь мне добра. И еще я часто вспоминаю "горку". Вот куда бы я вернулась! Люба пишет, что их всех уже отселили оттуда. Я обязана Любе на всю жизнь. Она ходит к папе на могилу и даже посадила там цветы. Я выслала ей маленькую посылку. Когда стану на ноги, постараюсь ее отблагодарить..."
Мне стало стыдно от того, что Люба, чужая женщина, ухаживает за могилой дяди Давида, а я за два года ни разу не выбралась на кладбище. Я решила, что как-нибудь схожу, потом рассердилась на себя, оделась и поехала на базар за цветами.
В том году очень рано началась осень. Была только середина августа, а солнце, ясное и нежное, уже не прогревало тени. Дорога к кладбищу крематория шла круто вверх между высокими деревьями и старыми гранитными памятниками, настойчиво и властно останавливающими на каждом шагу. Меня знобило от сырости. Я пошла быстрее и скоро очутилась на широкой солнечной вершине холма. Я замерла, прислушиваясь к теплу. Здесь было совсем мало могил – вернее, черных одинаковых кубиков с краткими надписями: имя и год. Я вздрогнула, когда прочла имя дяди Давида. Надпись была аккуратно наведена белой краской, но цветов здесь явно никто не сажал. Я воткнула букет прямо в землю, и рядом с пылающими на солнце красными гладиолусами черный кубик показался еще меньше. Это была скупая памятка, не имеющая ничего общего с курчавой шевелюрой дяди Давида, с его дырявым баяном, с его непроходящей досадой...
А что еще следовало написать на этом камне? Что из дяди Давида мог получиться большой музыкант? Кто знает... Может, и нет. А может, он и был великим музыкантом? Кто знает, какая музыка спотыкалась о его неученую голову и неловкие пальцы...
Я вспомнила, как он слушал восьмую прелюдию. Я давно не играла ее, но она вдруг возникла, ясно, без единой фальшивой ноты, сливаясь с широким движением зеленых холмов, на которых со временем пролягут новые цепочки черных камней. В этой музыке, в низкой стриженой траве, в тонких молодых рябинах было что-то примиряющее.
Я возвращалась домой. Трамвай дребезжал и звенел на поворотах, но и эти звуки странно совпадали с мелодией, звучащей во мне, с ее неумолимо-грустной поступью.
Я не вышла на своей остановке. Я сидела у окна и удивлялась, что не собралась до сих пор "на край света". У меня перехватывало дыхание от мысли, что сейчас, сейчас я увижу млеющие на солнце "горы", желтые лестницы, деревья, с сонным усилием вытягивающие из земли коричневые корни.
На том месте, где сидела когда-то растрепанная старуха, был разбит сквер. Ниже торчали из земли высокие бетонные сваи. Не было ни одного из кривых закопченных домиков с их резными наличниками и зарослями столетника за пыльным стеклом, дырявыми мисками и жирными котами. Здесь все крушили и строили заново.
– Фроловский спуск, – протрещал микрофон. – Следующая остановка – Житний рынок.
Сначала я подумала, что снесли Фроловскую церковь, но она оказалась на месте, нескладная, опрятно окрашенная, придавленная и скрытая от улицы стеклянной громадой Дома быта. Вся правая сторона Фроловского спуска была огорожена глухим забором. За забором тарахтел трактор. Я заглянула в щель и увидела ровную земляную площадку. Я всматривалась и не могла сообразить, где же здесь была моя волшебная гора.
– Здравствуйте, – услышала я мужской голос. – Я увидел вас тут и осмелился подойти. – Светловолосый парень пятнами краснел от смущения. – Вы, конечно, не помните меня. Я – Сережа, сосед вашей тети Гени. Наша дверь была как раз напротив.
– Ну конечно, помню, Сережа. То есть, я не узнала бы вас. Прошло столько лет... Удивительно, что вы меня узнали.
– Вы не изменились, – он снова покраснел. – И... я вас часто видел, когда вы учились в консерватории. Даже слушал один раз. Я работаю напротив консерватории. Знаете, архитектурное управление. А здесь я случайно оказался. Сдал магнитофон чинить.
– А я вот выбралась посмотреть на горку.
– Да. Тут еще год назад начали сносить. Вроде и условия были скверные. Дали людям нормальные квартиры. А все жалеют...
– Вы что, встречаетесь со старыми соседями?
– Смотря с кем, – улыбнулся он. – Вас интересует, конечно, Поля?
– Да...
– Так я и знал. Вот ведь плохой, никчемный человек, а когда встречаемся с кем-то, только о ней и говорим! Поля... Да дрянь она, Поля, больше ничего. Она неплохо жила со своим последним мужем. Славный был паренек. Но у него появилось какое-то кожное заболевание, и она его бросила в конце концов. Может, оно и лучше для него. Жаль только тетю Анюту. Помните, какая она была красавица? Так больно на нее смотреть. Она стала совсем седая и... почти лысая... И без зубов. Как глубокая старуха. Я никак не уговорю ее поставить протезы.
– Вы бываете у нее?
– Да нет. Она рядом со мной работает. Талончики продает на театральной площади. Вы, наверно, видели ее сто раз. Просто ее узнать невозможно.

1985-1986 гг.

наверх

Дизайн: Алексей Ветринский