на главную

[1] [2] [3] [4]

Тетя Геня получила квартиру в новом микрорайоне, который впоследствии стал считаться чуть ли не центром города. Но тогда казалось, что это очень далеко, и каждый выезд "в город" был для Манечки
целым событием. Манечка не любила новую квартиру, не любила свой район. Как-то так получилось, что из-за перемены места она и учиться стала хуже, и музыку оставила.
– А какой из меня мог получиться музыкант! – с горестным восторгом говорила она. – Если бы мои родители вместо того, чтобы пичкать меня апельсинами, заставили бы меня силой заниматься, как твои! Ведь ты же не хотела играть! Помнишь, как ты прятала ноты?
Давно уже прошло время, когда родители заставляли меня заниматься. Но и тогда я хотела играть, только не Ганона и не Черни. И ноты у меня пропали лишь однажды, да и то я не прятала их, они случайно свалились за пианино... Но у Манечки выработался какой-то нерушимый образ, и она упорно не замечала, как теперь мои родители жалуются, что я занимаюсь слишком много и слишком серьезно. Ведь пределом их мечтаний был "Киевский вальс", с шиком исполненный где-нибудь на именинах. Они неосознанно, но верно угадывали в музыке силу, отделяющую меня от реальности, толкающую на путь непонятных им радостей и огорчений. Им казалось, что я становлюсь высокомерной, и, может быть, в этом тоже была своя правда: я с жалостью и недоумением смотрела на каждого, кто не занимался музыкой, или живописью, или еще чем-нибудь, целиком поглощающим все силы. Такая жизнь представлялась мне бессмысленной и пустой. Мне хотелось спасти такого человека, разбудить его.
– Но послушай, Манечка! – уговаривала я. – Конечно, профессионалом ты уже вряд ли станешь, но научиться играть для себя можешь вполне.
– Как?! Может, по самоучителю?
– Да хоть бы и по самоучителю! И дядя Давид тебе поможет, и я. Ведь ты же неплохо начала!
– На нашем пианино, – безнадежно кривилась Манечка, – ничего не возможно сыграть!
Она совсем забыла, что это то самое пианино, с которым я закончила музыкальную школу и вполне сносно сделала первый и второй экспромты Шуберта, ре-минорный концерт Баха...
– Ну, так будешь приходить ко мне! Ты не забывай: ведь я учусь на педагога, мне даже полезно с тобой позаниматься.
Иногда мне удавалось ненадолго воодушевить ее. Но без практических последствий. Я звала ее искренне, ждала, но оттого, что она не приезжала заниматься, испытывала позорное чувство, похожее на подавленное злорадство.
Мы встречались только по праздникам. Но любой праздник был испорчен для меня, если дядя Давид и тетя Геня приходили без Манечки.
Они стали чуть-чуть опаздывать с тех пор, как переселились на Полевой массив. Я спешила в коридор на каждый звонок, и когда за дверью оказывались они, все втроем – тетя Геня, дядя Давид и улыбающаяся Манечка, – я бросалась к ней и помогала скорее стащить пальто, усыпанное каплями растаявшего снега, и целовала ее круглые и холодные, как яблоки, щеки.
Особенно ждала я Нового года: тут уж можно было проболтать всю ночь. За столом мы сидели рядом, а потом уединялись где-нибудь на кухне или в спальне, среди сваленных горой пальто. Мы безжалостно отшивали каждого, кто пытался присоединиться к нам. Таинственно и нелепо горели разноцветные лампочки на елке. Гости смотрели "Голубой огонек". Дядя Давид больше не был в центре внимания: в баяне протерлась дырка. Но дядя Давид не очень спешил отдать его в починку. Он тихонько "подбирал" на пианино, и никто его не слушал. А мы секретничали. Взахлеб, перебивая друг друга. Столько нужно было рассказать, узнать, и я не понимала, отчего сухая тяжелая усталость тошнотой наваливается на меня. Я видела, как Манечкино лицо наливается сырой кофейной бледностью, и боялась, что сейчас у нее начнется приступ головной боли. Боялась сказать что-нибудь, что может показаться ей хвастовством.
У Манечки своих новостей как-то и не было. Были новости ее подруг: Тани, Гали и Алены. "Галка – самая умная девчонка из всех, кого я знаю!" – говорила Манечка, нажимая на слово "самая". "Второй такой красавицы, как Алена, я в жизни не видела!" – восхищалась она. Таня была примечательна тем, что ходила в походы и часто встречалась со своими друзьями-туристами.
– Люди живут активной, интересной жизнью, – горячилась Манечка. – Куда-то спешат, собираются вместе, веселятся, у них есть компании. Не то, что мы: сидим дома, как наши родители – особенно мои. Торчат безвылазно в этой своей квартире, копошатся, как муравьи... По-ку-у-шать, полежа-ать, загаботать копейку, – Манечка передразнила еврейский местечковый жаргон, хотя ее родители говорили совсем не так.
– Ну, встряхнись! Кто же тебе не дает?! Живи, как находишь нужным!
– Кто не дает?! Воспитание не дает! Паршивая кровь паразита-папочки и мамочки, которая всю жизнь собирает в торбу тряпки и пашет на сестру ради подачки!
Все это была и правда, и неправда. Даже расстояние от Полевого массива до нашего дома Манечкины родители преодолевали с гораздо большей легкостью, чем она сама. Тетя Геня бывала у нас чуть ли не каждый день: через дорогу жила тетя Роза, ее родная сестра.
Муж тети Розы погиб на войне, и она не хотела "устраивать свою личную жизнь", пока не поставит на ноги Мишу. Дать Мише образование ей так и не удалось, но из него получился очень хороший слесарь. Миша удачно женился. Жена его была хоть и наполовину, но все-таки еврейка. Она прекрасно шила и брала заказы на дом. Сам Миша подрабатывал в трех местах, и жили они на широкую ногу.
Среди подольских старух, занимающихся сватовством, тетя Роза считалась женщиной интересной. Ей подбирали стариков богатых и самостоятельных. И тогда мы встречали тетю Розу на улице – нарядную, помолодевшую, под руку с отставным работником торговли: серая шляпа и широкий макинтош. На вопросительные взгляды тетя Роза взволнованно и скромно отвечала:
– Теперь это мой самый близкий человек на свете!
В скором времени лысина близкого человека загоралась в подвальчике образцового приемного пункта стеклотары, где тетя Роза зарабатывала себе пенсию. Во время войны она непредусмотрительно скинула в документах десять лет и из старшей сестры тети Гени превратилась в младшую. Интересно, что и выглядела она гораздо моложе. Я всегда гадала, глядя на нее: неужели из-за этой маленькой лжи в паспорте, закрепленной сиреневыми печатями, не седеют ее волосы, не морщится кожа, блестят глаза? Ведь жизнь у нее была совсем нелегкая.
Старики попадались более или менее удачные, но кончалось все примерно одинаково: один подсчитывал, сколько кусков мяса тетя Роза положила на тарелку сыну, другой был недоволен тем, что она взяла с собой на дачу внучку, третий не позволял подкинуть Мише сто рублей, которых не хватало для покупки немецкой люстры. И всем им казалось, что тетя Роза дает слишком щедрые подарки на день рождения Манечке и тете Гене.
– Я пока что не живу на его иждивении, – гордо говорила тетя Роза, – и могу давать кому хочу и сколько хочу!
Она выставляла очередного мужа, а потом сникала, болела, плакала целыми днями, и тетя Геня ездила ухаживать за ней. Иногда и Манечке приходилось навещать тетку, даже ночевать у нее с субботы на воскресенье.
– Ты можешь свое представить? – возмущалась Манечка. – Она не давала мне спать всю ночь! Сидела вот так на кровати и выла: "О-о-ой! Бедная я Розичка!" И мы должны все это выслушивать! Я тебе знаешь что скажу? Иногда вот так посмотрю на свою семейку и думаю, что если бы я сама не была еврейкой, я бы такая антисемитка была!
Она поперхнулась от смеха, закашлялась. Я вспомнила, как тетя Роза бледнела и менялась в лице при лающих звуках этого кашля.
– Ты к ним несправедлива, каждый из них...
– Послушай, – перебила она, – тебе хорошо судить о них со стороны. Лучше сыграй мне что-нибудь. Я так давно тебя не слышала!
Мне не хотелось играть: я очень не любила выражение ее лица, означающее, что игре моей не хватает "души". Когда она говорила: "Представляешь, как я сыграла бы это?!" – я с трудом удерживалась, чтобы не ответить: "Представляю, какие бы тут потекли сладкие слезы!"
Я не позволяла себе обижаться на Манечку. Она много болела, и болезни были все какие-то старческие, хронические. Тетя Геня лечила ее травками, капустными компрессами и плакала от бессильного отчаяния и обиды. Ко всем неприятностям Манечка стала часто ссориться с родителями. Начиналось с мелкой "критики", а доходило до того, что она обвиняла тетю Геню даже в своих болезнях. На робкие оправдания тети Гени Манечка отвечала, что без апельсинов и земляники, на грубой пище и черном хлебе выросла бы здоровее.
– Может быть, она и права, но что ж мне делать теперь? – убивалась тетя Геня.
Когда настало время Манечке получать паспорт, пошли скандалы из-за имени.
– Объясните мне, – шумела Манечка. – Со дня рождения меня называли Маней. Зачем же нужно было записать в метрике это идиотское имя, которое даже стыдно сказать вслух?!
После нескольких сцен со слезами и уговорами тетя Геня отправилась в загс.
– Мою дочь зовут Малка, – сказала она смешливой сотруднице загса. – Для меня нет на свете лучшего имени: так звали мою мать. Но дочка считает, что оно несовременное...
И Манечка по документам стала числиться Мариной.
Тетя Геня совершила даже что-то вроде попытки "устроить" ее в институт. Одолжила сто рублей и послала Манечку в Астрахань к троюродной тетке дядя Давида, которая преподавала в библиотечном институте. Но Манечка не прошла по конкурсу.
Соседка устроила ее к себе на завод, и тетя Геня рассказывала об этом, как о большой удаче.
– Представляете, иду я по лестнице, а навстречу мне идет Анна Андреевна и спрашивает: "Милая, что у вас случилось, что вы такая расстроенная?" Я ей отвечаю: так и так, дочка не поступила в институт, ее надо куда-то устраивать. Она мне говорит: "Я работаю на заводе Жуковского (это прямо против нашего дома!), давайте, я поговорю с начальством".
Манечка не собиралась долго задерживаться на заводе.
– Господи, если бы ты видела, куда я попала! Что за люди вокруг меня! Какая тупость! Эти разговоры, словечки! Сплошной мат! Ты бы послушала их анекдоты и как они смеются от этих анекдотов... Неужели мне целый год придется провести среди этих жлобов?!
Но в институт она больше не поступала. Манечка очень уставала на работе и, возвращаясь домой, сразу валилась на диван с книгой. В ее увлечении литературой появилось что-то похожее на наркоманию.
– Вот здесь жизнь, – улыбалась она, поглаживая тугие кожаные корешки, – а все остальное – ерунда и дрянь.
Свет в ее комнате был тусклый, бесприютный, и раскрытый томик Мериме мне самой показался выходом в иной, реальный мир, отдушиной, через которую можно перехватить свежий воздух...
Мое старое пианино в Манечкиной комнате выглядело нелепо. Черное пианино с такими знакомыми на вид и на ощупь изгибами, щербинками. Только детские глаза и пальцы способны так познать и полюбить вещь, что потом, расставшись с нею, всю жизнь чувствуешь себя изменником. Я готова была плакать, когда поднимала крышку и опускала пальцы на пожелтевшие костяные клавиши.
– Ну как, – спрашивала тетя Геня, – еще играет?
– Конечно! Даже строй держит.
– Мы его, когда купили, с тех пор больше не настраивали, – восхищался дядя Давид. – А говорят, что "Фибигер" плохо держит! Что ты сейчас играешь? – он с большой серьезностью перелистывал мои ноты.
– Это ансамбли, дядя Давид. Я с мальчиком одним играю, со скрипачом. Может, попробуем с вами? Тут есть очень несложные вещи, вы их знаете. Вот Глюк, "В царстве теней".
Я напела мелодию.
– Тара-тара-тараи, таа-рата-таа-та-таа... – подхватил растроганный дядя Давид. – Но я уже давно не занимаюсь на скрипке.
– Ничего, потихонечку...
– И у меня на скрипке нет струн. Ее надо сдать в починку. Вот я понесу чинить баян – и скрипку захвачу.
– Может, тогда на кларнете?
– Он далеко лежит.
Дяде Давиду лень было лезть за кларнетом, но любовь к музыке победила. Он достал его со шкафа, собрал, обтер и взял несколько нот.
Звук оказался неожиданно благородным. Дядя Давид оживился, надел очки и стал у меня за спиной. Он вступил в нужном месте и играл довольно верно, хотя и ясно было, что играет на слух. "Царство теней" в его исполнении приобретало щемящую еврейскую горесть, но я испытывала почти физическое наслаждение от матового кофейного звучания кларнета.
– Здорово! – воскликнула Манечка, когда мы кончили. – Я от вас такого не ожидала!
Тетя Геня радовалась, как ребенок, дядя Давид вытирал слезы.
– Сейчас мы еще "Элегию" Массне сыграем!
– Секундочку! – дядя Давид подошел к окну и закрыл его. – Я тебя попрошу, давай будем играть немножечко тише... Чтобы соседи не услышали.
– Да ведь еще рано!
Дядя Давид замялся.
– Я не хочу, чтобы соседи бог знает что подумали. Что я занимаюсь этим... Ты понимаешь?
Нет, я не понимала. Когда он запрещал нам рассказывать вполне безобидные анекдоты – понимала, а тут – никак.
"Элегия" получилась значительно слабее. Но я заметила, что обе вещи произвели на Манечку неожиданно сильное впечатление. Может быть, она приняла как мою заслугу мелодичность и грусть этих пьес? Единственное, что было ей доступно в музыке...
– Теперь я вижу, что ты далеко пойдешь! – горячо говорила она. – Я скажу тебе правду. Знаешь, я раньше думала, что ты такая же, как я. Мамочкина дочка. Трусливая, не приспособленная к жизни. И играешь, потому что тебя заставляют учиться музыке. Если бы ты знала, как я тебе завидую! По-хорошему, но завидую! Господи, – продолжала она, – ну не вышло из меня ничего, но могу я жить как хочу?! Почему надо всего бояться? Почему надо закрывать окно вместо того, чтобы открыть его вовсю? Вот, слушайте, восхищайтесь, как у нас чудесно играют! Вот за что я уважаю Польку! Пусть она стерва, но она всегда поступает, как хочет. Узнать бы, что там у нее слышно!
– Да что у нее может быть особого? Живет себе, детей растит.
– Не-ет. – Манечка снова смотрела на меня свысока. – Ты не знаешь Полю. Я не удивлюсь, если завтра услышу, что она снимается в кино, или на физмат поступила, или стала каким-нибудь ударником, героем труда.
Мы говорили еще долго. Стемнело. Тетя Геня просила меня остаться ночевать, но я собралась домой.
Я ехала в полупустом трамвае у открытого окна. Быстрый встречный ветер то будил, то укачивал меня. Я прижимала к груди папку – свою единственную защиту от вечерней прохлады. Мне было хорошо. Я думала о том, что мама, может быть, постелила мне постель, о Манечке, о канувшей в безвестность Польке.

*****

Манечка не пыталась что-нибудь узнать о Польке, но это получилось случайно при очень грустных обстоятельствах.
Я пришла к тете Гене в больницу. Горбатая старуха в раздевалке выдала мне куцый, без пуговиц, халат. Я поднималась по лестнице, закрывая лицо букетом горько пахнущих хризантем, но знакомый, приторно-навязчивый запах больницы пробирался сквозь цветы, охватывал и душил. Мне казался нестерпимо громким стук каблуков по кафелю коридора, во взглядах больных мерещилась насмешливая враждебность.
– Приве-е-ет... – Манечка бросилась мне навстречу. – Как хорошо, что ты пришла! А мамка как обрадуется!
Манечка говорила во весь голос: за четыре месяца она привыкла к больнице и чувствовала себя как дома. Она первой вошла в дверь палаты.
– Посмотри, кто к тебе пришел!
– Ма-амочка! – тетя Геня протянула ко мне руки. Волосы у нее отросли, но стали еще тоньше. Обломок гребешка криво висел над ухом...
Я поцеловала ее в мягкую опавшую щеку и присела на край смятой постели.
– Видишь, что со мной стало? – губы у тети Гени обиженно задрожали. – Это все из-за диабета! У меня рана никак не заживает!
Быстрые прозрачные слезы полились из ее круглых, как у птички, глаз, но лицо тут же просветлело, и она обратилась к соседкам по палате.
– Вот это, девочки, и есть моя племянничка-пианистка!
– Мы так сразу и поняли, – заулыбались соседки.
– А это, мамочка, ты узнаешь кто? – Женщина на соседней кровати улыбалась с особым значением, но я не могла ее вспомнить. – Это же Люба, бабы Тони дочка!
– Вот так встреча!
– Ты знаешь, бабы Тони уже нет, – погрустнела тетя Геня.
– Умерла в прошлом году, – уточнила Люба. – Она уже два года ничего не соображала и делала все под себя. Не приведи боже!
– Как тебе нравится Поля? – поспешила сообщить тетя Геня. – Она разошлась со вторым мужем и живет нерасписанная с инженером.
– У в одной комнате с его женой! Через занавеску... Бедна женщина! Анюта его до себя в квартиру не пускает. А его мать не пускает Польку и требует, чтоб он ее бросил. Ну да! Он бросит! Он перед ей на коленях ползает.
Я представила себе женщину, у которой в комнате, за занавеской, муж ползает перед Полькой на коленях, – как она сталкивается с безмятежным светлым Полькиным взглядом.
– А дети с кем же?
– Чии? Ленка? С кем же – с Анютой.
– А младшенький?
– Она же ничего не знает, – перебила Манечка, но Люба не дала ей договорить и с видимым удовольствием рассказала, как Полька двухмесячного ребенка оставила в квартире одного и пошла загорать на горку, а когда вернулась, ребенок уже посинел: он, видно, сильно кричал и подавился пустышкой...
Соседки по палате настаивали на том, что Полька нарочно "угробила" ребенка.
Они вообще были достаточно подробно проинформированы: выйдя из палаты, я услышала за дверью чей-то голос:
– Она не так уже и сильно хромает.

*****

Через два месяца тетю Геню выписали из больницы. Ее привезли на такси, с букетом. Двое соседских парней на руках подняли ее на пятый этаж. Дома ее ждали торжественная чистота, тетя Роза, соседка снизу, соседка сверху и торт на столе. Но праздник не получился. Переезд и смена обстановки так взволновали тетю Геню, что ей стало плохо. Гости, расстроенные, разошлись. Но кто бы мог подумать в тот день, что тетя Геня только через семь лет выйдет из своей квартиры... Она стала бояться улицы. Трижды в течение семи лет ее пробовали вывести на прогулку, и трижды это кончалось приступом удушья. Она ходила по дому, потихоньку готовила еду. А главой семьи стала Манечка.
Манечка больше не собиралась уходить с завода. Она много зарабатывала и при случае не без удовольствия сообщала: "Я – слесарь пятого разряда". Она больше не говорила о своих сотрудниках – "жлобы". Некоторые из тех, кого она так когда-то называла, стали ее близкими друзьями.
– У нас в цеху, – рассказывала она, – всякие есть. Есть, конечно, и босячня. Но, знаешь, они меня боятся. Я с ними строго. "Это что за слова такие?! Здесь вам не малина!" А если кто-то так разойдется, что иначе уже нельзя, я так могу обложить, что он на пол сядет! А вообще, – грустнела Манечка, – я сама огрубела и опустилась. Не спорь.
Это была правда. Возможно, мы имели в виду разные вещи. Меня коробила "практичность", которую с таким трудом, но успешно развивала в себе Манечка. Она научилась "договариваться" и "доставать". Она покупала конфеты для Лили, Лиля "устраивала" ей вазу для Жени, а Женя – для самой Манечки – импортные сапоги. Но все-таки в Манечкином практицизме было что-то трогательное, унаследованное от матери: каждое приобретение казалось ей чудом, восхищало ее.
– Иду я мимо мебельного, смотрю – выгружают какие-то ящики. Я остановилась, зашла в магазин и стою. И что же получилось: это привезли румынские буфеты, а я оказалась первой в очереди! (Тетя Геня в этом месте еще и руками бы всплеснула).
А каким гордым взглядом окидывала Манечка свой хрусталь, плед на диване, собрание сочинений Новикова-Прибоя на полке!
– Когда заходишь к нам в большую комнату, – солидно щурилась она, – можно подумать, что попал к каким-нибудь профессорам!
Зато маленькая комната со своими подушечками, узелками, с дядей Давидом, спящим на диване в пижамных штанах, напоминала их прежнюю каморку. Создать в этой комнате современный комфорт Манечке так и не удалось, и она оправдывалась перед гостями:
– Ничего не могу сделать! Они не дают выбрасывать старое барахло!
Начинала она добродушно, но постепенно расходилась. Чем сильнее у нее болела голова – тем больше. Она жаловалась, что из-за родителей никого не может привести к себе в дом.
– Ты посмотри, в каком виде они ходят по квартире! И хоть бы сидели уже в спальне! Нет! Обязательно выйдут и будут вмешиваться во все разговоры.
Или:
– Ты скажи мне: если человек вышел на пенсию – он должен целыми днями храпеть на диване?! Он не мог бы пошить хоть пару брюк в месяц?! Ну, о мамке я не говорю, она больная. Но он, здоровый бугай, ни разу в жизни даже гриппом не заболел. Если так вдуматься, они же меня объедают. И кто на мне женится? Кому охота взять на себя такую обузу?
Манечку уже несколько раз "знакомили". Соседи, тетя Роза через свои каналы... Женихов отпугивала Манечкина болезненная полнота, но и Манечке не нравился ни один из них. Тете Гене нравились все. Она угощала женихов своими необыкновенными компотами и расспрашивала о здоровье родителей, пока Манечка на кухне, закрывая рот полотенцем, давилась от хохота.
Она не спешила. Манечка считала себя выше своей среды и собиралась найти мужа в том светлом будущем, где она закончит вечерний техникум при заводе и займет место за столом в техотделе. Подтянутая, деловая, в строгом английском костюме, отрез на который уже лежал в шкафу.
Дядя Давид по секрету высказывал маме свои предположения. По его мнению, Манечка не выходила замуж потому, что у нее "не было потребности".
В те годы мы неожиданно сблизились с дядей Давидом. Он приезжал не очень часто, но всегда так, чтобы застать меня. Мне стали любопытны его рассуждения о музыке. Он больше не старался мне подсказывать и очень хорошо слушал. Особенно нравились ему мелодичные, печальные вещи. Я помню, как однажды десять раз подряд играла ему восьмую прелюдию es-moll Баха, а он все просил повторить. У него подергивался подбородок и стояли слезы в глазах.
Это было в Судный день. В день, когда моя неверующая мама читала в синагоге поминальную молитву, записанную русскими буквами на листке бумаги, и оплакивала своих мертвых. Из синагоги она возвращалась вместе с дядей Давидом, и он оставался у нас до позднего вечера.
Прежде мне было странно то, что в праздник он уходит из дому, но со временем стало казаться, что в чем-то мы дяде Давиду ближе его собственной семьи. Наверно, это были общие мертвые. Ведь в Судный день тетя Геня, конечно же, вспоминала своего первого мужа и мальчика, похороненного в Сибири, а дядя Давид – мамину сестру, Эну, и двух девочек, зарытых в одной из четырех ям на братском кладбище в Хотинке. Эти воспоминания разъединяли их.
А я из года в год выслушивала его рассказы о дочерях. Особенно и рассказывать-то было нечего: когда началась война, старшей исполнилось шесть, а младшей – четыре.
– Ты понимаешь, – дядя Давид морщился от напряжения, – они были такие разные! Вот Манечка (Манечке нашей на долгие годы) – она была просто красавица! Люди на улице оглядывались и прямо шли за нами! Один ей конфетку дает, другой – пирожное. Она не берет! Боже упаси! Она смотрит на меня, что я скажу. Если я говорю: бери, Манечка, можно взять, тогда только она возьмет, понимаешь?
Он быстро вытирал слюну с нижней губы.
– А младшая, Риммочка, она не была такая красивая, но она была какой-то необыкновенный ребенок! Она меня так сильно любила! (Манечка наша – я так, к слову говорю – меня так никогда не любила). Когда я шел с работы, она за час садилась на окно и ждала меня! И я должен был к первой подойти к ней. А раз как-то я с кем-то заговорил с другим, и она потеряла сознание! Я не выдумываю, ты можешь у мамы спросить. Перед самой войной мы купили им белые шубки... Ты понимаешь, – кончал он, – уже прошло столько лет, а у меня не проходит досада. Конечно, война, люди погибают, не у меня одного так случилось, но я ему не могу простить и никогда не прощу, что он на них пулю пожалел. Они были такие разные, а он пожалел на них кусок железа!
Я физически ощущала эту его непроходящую "досаду". И всегда удивлялась готовности, с которой он поднимался на мамин зов и садился за стол.
– Как вы думаете, – спрашивала мама, – первая звезда уже взошла?
– Конечно, – отвечал дядя Давид и, розовея от удовольствия, открывал поллитровую бутылку.
– За то, чтобы было тихо, – капля водки дрожала на дне маминого стаканчика. – Чтобы наши дети не знали то, что пришлось пережить нам...
– Умэйн! – кивал дядя Давид и степенно опрокидывал рюмку.

*****

Я помню, как однажды пошла его провожать и почти у трамвайной остановки вдруг вспомнила, что за весь день мы ни разу не заговорили о тете Гене. Мне стадо досадно, стыдно, и я поспешила спросить:
– А как тетя Геня?
– Что может быть у тети Гени? – слабо усмехнулся он и безнадежно махнул рукой...

*****

- Мамка у меня стала совсем как ребенок! – печально умилялась Манечка в свои хорошие минуты.
Когда у нее бывало обострение холецистита или шел песок из почек, она спрашивала:
– Ну скажи, почему она боится улицы? У нее диабет. У нее свищ, сердце, поджелудочная, гипертония... Но разве со всеми этими болячками люди не выходят из дому? Ведь она же по квартире – ходит... Тетя Роза – очень умная, – с сарказмом продолжала Манечка. – Она советует поменять квартиру на первый этаж. А обо мне они думают? Ведь в конце концов я останусь на первом этаже на всю жизнь!
В то время Манечка охотнее всего отводила душу по адресу тети Розы. Но однажды она прибежала ко мне бледная и дрожащая от возмущения, швырнула на диван сумку и прерывающимся голосом попросила:
– Пообещай мне, что никому не расскажешь!
– Ну конечно! А что случилось?
– Эти сволочи – Мишка и Зойка – решили уехать в Америку! Как тебе нравится?! Предатели, мерзавцы! Им тут птичьего молока не хватало! Дети записаны русскими! Чего им нужно? Капиталистами стать?! А я тут должна буду разрываться между двумя беспомощными старухами! Спасибо!
Мне нечего было ответить Манечке.
– Они бросают тетю Розу?
– Да. Она не хочет ехать. И ты сама подумай: разве можно на старости лет разлучить ее с мамой? Ведь у них никого больше нет! Ведь они, – Манечка с трудом говорила сквозь слезы, – поумирают сразу! Но и я взвалить ее на себя не могу. Я тоже хочу жить. Я ему сказала: "Если ты уедешь и бросишь ее – считай, что я ее тоже бросила!"
Через год они расстались – и никто не умер. Правда, тетю Розу пришлось обмануть: она была уверена, что Манечка тоже собирается в Америку, и как только тетя Геня почувствует себя лучше, они приедут.
Тетя Роза распродавала свое имущество с горькими слезами. Вещи, на которые она когда-то копила деньги, за которыми стояла в очередях, которые ей доставали по знакомству, с переплатой – расходились по дешевке. Чужие люди бесцеремонно и брезгливо рассматривали ее сокровища, выискивая трещины и пятна. Если цена казалась тете Розе совсем несуразной, она гневно говорила:
– Чем отдать задаром кому-то, я лучше подарю это сестре. Мне есть кому это оставить!
И за несколько дней до отъезда она завезла тете Гене немецкий шкаф, ковер со сгнившим углом, телевизор, кусок чернобурки, рукав от котиковой шубы и еще много чего. И сверх того сто рублей на билеты в Америку. Эти деньги Манечку очень насмешили, однако она значительно потеплела к тетке. Подарила ей на память свои лучшие рюмки, а Мише обещала регулярно писать и создавать у тети Розы иллюзию, что они вот-вот встретятся.
– Ты подумай, – говорил мне дядя Давид, – какой дурой надо быть, чтобы поверить в такую чепуху, что Геня куда-то поедет. Да еще в Америку! Но если даже взять меня или Маню – зачем нам Америка? Квартира у нас есть. Пенсию я заслужил неплохую. Манечка учится в техникуме, слава богу, на хорошем счету. Что еще нужно?
Я иногда думала: не умышленно ли тетя Роза дает себя обмануть? Во всяком случае, прощание ее с тетей Геней было душераздирающим. Пришлось даже вызвать скорую помощь.
С Мишей попрощались холодно. На него, собственно, давно уже были обижены: он ни разу не навестил тетю Геню за последние несколько лет. Но, выехав за границу, Миша стал писать неожиданно теплые и частые письма. Он жаловался, что очень скучает, но на многочисленных фотографиях, маленьких и неправдоподобно ярких, Миша щурился на солнце, небрежно держал руки в карманах джинсового костюма и несколько свысока, по-иностранному взирал на родичей. Дети его и жена улыбались во весь рот, а чуть растерянная тетя Роза выглядела помолодевшей. Они стояли то на фоне моря, то под пальмами, то возле памятников. Жизнь их представлялась неправдоподобно яркой, как эти фотографии. И как-то так получилось, что о Мише говорить и вспоминать стали больше, чем прежде. Тетя Геня все еще осуждала его, но пафоса в ее возмущении становилось все меньше. Она хранила письма и фотографии в старой черной сумке. Появился даже новый ритуал праздников. Теперь между горячим и сладким столом тетя Геня доставала сумку, гости разбирали письма и снимки, передавали их друг другу и обсуждали цены на мандарины и бананы.
Тем, кто не знал Мишу, тетя Геня объясняла, качая головой:
– Это мой племянник...
– А это?
– Это его жена...
– Какая красавица!
Тетя Геня брала фотографию и с удивлением подносила ее к самым очкам. Да. На итальянской фотографии Зоя выглядела красавицей.
– Уехали, понимаешь, – опасливо вставлял дядя Давид. – Чего им здесь не хватало? Люстры покупали по пятьсот рублей. Роза заработала сто девятнадцать рублей пенсию – и бросила все из-за них.
После чая Манечка показывала японский платок с люрексом, "стеклановую" кофточку и джинсы.
Джинсы на нее не налезали. Манечка попыталась похудеть, но в конце концов была вынуждена продать их соседке.
Из Америки письма стали прибывать реже. Тетя Геня предполагала, что Мише приходится туго, но правду он писать не хочет, чтобы не расстраивать ее.
– Зачем им надо было ехать? – ломала руки тетя Геня.
Она просила Мишу ничего не скрывать. На это Миша ответил, что такие руки, как у них с Зоей, "везде на вес золота", что просто они сейчас устраиваются и не имеют времени писать письма, но уже отправили хорошую посылку.
На фотографиях Миша с семейством жизнерадостно демонстрировал новенькую машину, холодильник выше человеческого роста, белое резное кресло и гору неведомых продуктов на столе.
А вскоре прибыла посылка. За ней еще одна, от тети Розы. В письме тетя Роза предупреждала, что Миша с Зоей не должны знать об этой посылке. "Я буду вам посылать чтоб вы продавали и чтоб скорее собрали деньги и смогли приехать сюда и жить всем вместе".
Манечка посмеивалась, но говорила, что не ожидала от тети Розы такой преданности и теперь обязана ей до конца жизни. Она высылала тете Розе очки, теплые трико, бандажи, рушники и матрешек.
В доме у тети Гени своим человеком стала Люба, дочка бабы Тони. Люба продавала прибывающие на Америки искусственные шубы и прочее барахло, честно взимая десять процентов с проданной вещи. Она никак не могла простить Манечке, что та "даром отдала" первые джинсы.
– Зачем ты так поспешила?! – сетовала она.
Все это не нравилось дяде Давиду. Он мрачнел, когда приходило очередное извещение.
– Оно мне нужно? – жаловался он маме. – Что нам, не хватало? Кому это надо – связь с заграницей? Сегодня – так, а завтра, понимаешь, по-другому...
Он боялся ходить на почту, боялся душистых шуб и японских платков, боялся растущей цифры на сберкнижке. И больше всего – Любиных визитов. Он считал, что Люба – спекулянтка и что милиция следует за ней по пятам. А Люба, как назло, сидела подолгу, пила чай с диабетическими конфетами и рассказывала новости с Фроловского спуска.

ДАЛЬШЕ >>>

наверх

Дизайн: Алексей Ветринский