|
Я вернулась домой подавленная и раздраженно отвечала на мамины
вопросы. А мама возмущалась, говорила, что нельзя людей в
таком возрасте трогать с места. И что надо бы хоть помочь
им с переездом. "Ужас! Ужас! Где они возьмут деньги на
переезд? И без того не понятно, как они сводят концы с концами.
Разве что продадут что-то из своих старых безделушек, ведь
это теперь – антиквариат!"
И я, содрогаясь от тоски, представила себе, как это будет
выглядеть, когда понесут из их квартиры плешивые диванчики
и трухлявые комоды, и станут сваливать на грузовик звенящие,
рыхлые узлы. Как явятся на слепящий уличный свет пожелтевшие
портреты, изящно-строгие, полные глубокого достоинства и...
усыпанные сзади рыжими точками тараканьего помета... И закачаются,
замаются приткнутые в углу кузова аспарагусы и пальмы с надломленными
в спешке листьями... А сами-то, сами они как поедут? В такси?
Как повезут Клавдию Викторовну? И что сделают с засохшими
цветами? так и оставят? бросят? сметут на газету эти останки
воспоминаний, на глазах рассыпающиеся в пыль? Зоя... Это будет
Зоя. Она ловко подметет напоследок опустевшую каменную клетушку,
мимоходом смахнет разорванную паутину в углу, и подумает,
что комната была, оказывается, довольно светлая. И удивится,
как им удалось заставить ее, захламить до такой коричневой
темноты. И Зоя хлопнет дверью, впервые за много лет в этой
комнате хлопнет дверь – пыльный ангел падет на паркет... Но
Зоя не вернется. И никому не даст вернуться и посмотреть,
что это так загрохотало. "Скорее, скорее, Вера Вячеславна!
Такси давно ждет!" И не даст проводить тяжко разворачивающийся
черный "Беккер" с мотающимися канделябрами... Да
и что его, действительно, провожать: ведь не на кладбище же
везут этот черный гроб, взвывающий изнутри медным воем при
каждом ударе о перила и углы.
И еще я представляла себе удивление грузчиков, когда дойдет
очередь до новенького проигрывателя "Вега". С каким
удивлением уставятся они на мощные стереоколонки: и зачем
это бабкам такая аппаратура? Танцевать, что ли? И что за драгоценности
завернуты в линялую скатерть, которую бородач с кольцом боится
на секунду выпустить из рук...
Так я думала... А уже выпал снег, задрожали первые снежинки
в синем окне, и снова возникла Верочка... Верочка отводила
занавеску и смотрела в туман на темную удаляющуюся фигуру.
Верочка догадывалась, что не любила его никогда. А просто
дала себя вовлечь в эту семейную игру, где каждый исполнял
свою банальную роль: радушный отец, тактичная мать, скромница-невеста
и зрелый остроумный человек... трезво прикидывающий цену ее
некрасивости... И вот теперь – не менее банальный – неожиданный
отказ невесты... Не пожалеть бы ей когда-нибудь об этом! И
что такое достоинство по сравнению...
Откуда это? С чего взялось? И могу ли я спросить ее: Вера
Вячеславна, объясните мне, как случилось, что Вы не вышли
замуж? Разумеется, нет. Но, может быть, она сама... как-нибудь
в разговоре...
Я выбралась к ним не так скоро. Бумажка, на которой был записан
новый адрес, затрепалась, буквы стерлись. Я не сразу додумалась
обратиться к паспортистке ЖЭКа. Вечером, после работы, растрепанная
и озябшая, я ехала за речку, через мост в рычащих от перегрузки
автобусах. Я брела по снегу, заслоняя от ветра продрогшие
цветы, и безнадежно тыкала прохожим бумажку с адресом.
Дверь мне открыл маленький мужчина в майке... Еще раньше,
стоя за дверью, я знала, что их здесь нет. Но все-таки позвонила,
все-таки спросила: "Здесь живет Опацкая Вера Вячеславна?"
Из комнаты вышла женщина и трое мальчиков. "Вот и всё",
– подумала я и спросила:
– Давно вы сюда вселились?
– Давно. Сразу, как сдали дом.
– Тут две старушки должны были жить. И еще две – рядом.
– Вы, наверно, адрес перепутали, – засочувствовала мне женщина.
– У нас – 10-б, а вы спросите в 10-а.
Я пошла в 10-а, по сугробам, по скользким цементным плитам.
Высоко, до самого неба, светились окна. Я понимала, что они
не могут здесь жить. Что-то было бы здесь, какой-то след,
какая-то знакомая тень в этом воздухе, чистом и голом. И все-таки
ходила от дома к дому, звонила, раздражалась от невинных запахов
табака или борща, которые делали бессмысленными мои вопросы...
"Две старушки – и еще две, рядом, через лестничную клетку"...
Я подробно описывала их девочкам, вышедшим из дому с коньками.
Девочки нетерпеливо переминались, но им было любопытно, ничего
подобного они в жизни не видали. Полно вокруг старух, но не
такие, не такие, таких здесь нет и вообще не бывает. Девочки
ушли, переговариваясь и оглядываясь на меня.
* * *
– А мы в то время, детка, все еще оставались на Чеховской!
Нам, знаешь, очень щедро давали квартиры – хоть каждой отдельно!
На отдельную, правда, только Настя согласилась. Но потом мы
поехали туда, посмотрели – и поняли, что это все-таки невозможно.
Нас Глеб спас. Тебе он, наверно, Глеб Александрович. Так это
он добился в горисполкоме, ему какие-то списки дали, он весь
город объехал, потратил целый месяц – и вот, подобрал нам
эту квартиру. Мы так обязаны ему! Тут темновато, правда, но
у нас все равно целый день горит электричество. И район замечательный,
даже лучше, чем был у нас. С продуктами прекрасно.
– Вера Вячеславна, мне неловко спрашивать... я все думаю,
как вы справляетесь?
– Что ты имеешь в виду, детка? Деньги или...
– И то, и другое.
– Сейчас, детка, много появилось служб, которые очень помогают
таким, как мы. Из прачечной приезжают на дом, из магазина
привозят продукты. Нам говорили, что они стараются всунуть
все плохое – ничего подобного, они все лучшее привозят. Одежду
я не покупаю, – она неловко умолкает. – Знаешь, как сейчас
люди носят вещи... не носят, а так, надевают несколько раз,
а потом выбрасывают. Мне знакомые приносят то, что им уже
не нужно, и я с удовольствием беру... немного переделываю...
На ней свежее, опрятное платьице, синее с коричневыми цветочками,
белоснежный воротник с широким рюшем приколот брошью.
– Прежде, знаешь, деточка, вещи лицевали, чинили...
Она говорит… как будто осторожно подсказывает мне что-то на
всякий случай, на будущее, старается приободрить старуху,
которой я когда-то буду. Что ж, действительно, можно жить,
если удастся сохранить такой же ясный разум, если обрести
умение так же спокойно принимать положенные по сроку невзгоды.
Так устроена жизнь, и стыдно жаловаться на свою немочь, и
низко – высмеивать ее, над ней издеваться. "Я совсем
одряхлела. Больше никуда не выхожу, так что, если тебе не
трудно, детка..."
На открытом проигрывателе стоит пластинка. Видно, его выключили,
когда раздался мой звонок. Две пожилые женщины на диване –
я сразу же забыла их имена – продолжают прерванный разговор.
Они обсуждают книгу. Насколько я понимаю, книга написана о
знакомом им человеке. "Нет, этого не может быть!"
– "А я вам клянусь: они бросали друг в друга ботиками
прямо в оркестровой яме..." В кресле возле "Беккера",
под серовской "Девушкой в саду" сидит парализованная
бабка в двух платках. Она все порывается встать и уйти, но
ее усаживают. "Нельзя! У тебя же побрызгано!" Бабка
недовольна и бурчит, бурчит... К ее словам не прислушиваются,
привычно и терпеливо пропускают мимо ушей. А мне-то казалось,
что я опаздываю, что упустила время, я звонила с колотящимся
сердцем, а на том конце провода снова оказался – покой, всё
по-старому, и медленно себе толчется время... Ольга Васильевна,
придерживаясь за стену, несет к столу вазу с яблоками…
– Вот тебе нож, детка.
– Видишь, какие прекрасные яблоки? Это нам привезли вчера.
И вообще должна тебе сказать: наша семья была довольно богатая,
отец был генералом – но питались мы гораздо скромнее, чем
питаемся сейчас, хотя у нас и маленькая пенсия.
– Генералом?!
– Да, детка. А что тебя так удивляет?
– Я всегда считала, что отец ваш был певцом.
– Нет, детка, но он пел. У него был прекрасный голос!
Вера Вячеславна не может понять, чем я так огорчена. И я решаюсь:
я не буду выспрашивать, подходить окольными путями, я расскажу
ей о своем замысле, о поездке в Ленинград...
– Не знаю, детка, зачем тебе это. Пиши лучше о том, что пережила
сама. О своем времени пиши.
– Но есть же на свете исторические романы...
– Ну ладно, спрашивай. Я даже не представляю, что тебя может
заинтересовать.
Она немного напряжена, ей не совсем по душе эта идея. И у
меня у самой вдруг деревенеет язык. Я чувствую, как вымученно
сейчас заговорю. Да! Ничего у меня не выйдет! И все-таки я
пересиливаю себя, произношу – ступаю в холодную воду...
– Про Шаляпина... Помните, вы рассказывали, как его артисты
побили перед спектаклем за то, что он грубил и...
– Что ты! Что ты, детка! – пугается Вера Вячеславна. – Шаляпин
– великий музыкант! гений! Он вспыльчивый был. Но об этом
писать совсем не нужно! О нем новая книга вышла недавно, изумительная
книга, прочти обязательно! И к тому же он после этого пел
прекрасно, как никогда!
– Ну ладно, – мысленно зачеркиваю я эпизод с Шаляпиным. Все
равно – зачем он, раз в этой истории не участвовал Верочкин
отец, раз не было на свете выдающегося тенора Вячеслава Опацкого...
– А Рахманинов?
– Что, детка, – Рахманинов?
– Помните, вы рассказывали когда-то, как они встретились...
Вы тогда в консерватории учились... Прокофьев подошел и сказал
ему: "Я вами очень доволен сегодня"...
– Ах, вот ты о чем! Ну да, ну да, было такое. Это мне Кирилл
рассказал. Помню, помню. Но с чего ты взяла, детка, что я
училась в консерватории?
Стул подо мной плывет, плывет на подкосившихся ножках, но
я удерживаю неизменившимся свое лицо.
– А где же вы учились? – продолжаю я, тяжким усилием подавляя
неверные нотки в голосе. Так говорит человек, которого обидели
и который скрывает свою обиду.
– Я занималась с частным педагогом. Прекрасный музыкант...
он приходил на дом.
У Веры Вячеславны на лице – рассеянность… она отвечает мне,
но про себя решает важный вопрос: не произошло ли когда-то
нечто позорное, не обманула ли она когда-то ненароком людей,
которые "нанимали" ее заниматься музыкой с детьми.
Нет. Ей не в чем себя упрекнуть! Никто не спрашивал ее об
образовании. А если попадался действительно способный ребенок,
она сама настаивала на том, чтобы его отдали в музыкальную
школу.
Та же мысль созрела и у Ольги Васильевны, они обмениваются
спокойными взглядами, Ольга Васильевна утвердительно опускает
веки...
Я чувствую себя чуть ли не преступницей, но – на меня не сердятся,
выжидающе смотрят, Ольге Васильевне даже интересно и явно
хочется что-то рассказать. Я скручиваю жгутом бумажки с заготовленными
вопросами.
– Я закончила только гимназию, детка.
– Почему же вы в консерваторию не поступили? Вы, с вашей музыкальностью,
с вашей...
– У меня, собственно, была такая мысль. Мечта... – В улыбке
ее – застенчивое извинение. – Но время так совпало... Я должна
была идти сначала в училище, а для училища я уже была слишком
взрослая. Понимаешь... оказаться вдруг среди детей... С этим,
конечно, можно было и справиться... Но все равно, детка, в
то время везде надо было указывать социальное происхождение,
а у меня с этим было скверно.
Она улыбается без грусти. Она разглаживает ногтем кусочек
фольги от конфеты – так старательно, так по-детски... и все
почему-то начинают следить за ее высохшими, жилистыми пальцами.
Ольга Васильевна чистит яблоко и режет на дольки. Подсаживается
с блюдцем к парализованной старухе, но старуха сердится, она
не хочет яблока, она чего-то другого хочет. Как они только
понимают этот отрывистый лепет?! Они берут старуху с двух
сторон и тащат ее куда-то в коридор. Мне страшно: сейчас они
хрустнут, эти сухонькие, сгорбленные спинки! Но они выдерживают.
И вскоре благополучно возвращаются с ней на старое место.
– Вера Вячеславна! А брошь вам в гимназии присудили?
– Какую брошь, детка?
– Ну, вы рассказывали, где-то устроили конкурс, девушки играли,
лучшей – дали золотую брошь...
– Нет, детка. Ты с чем-то путаешь. Не было такого. Ты же маленькая
была, когда я к вам ходила.
Я не стала спорить. Я ясно помнила тот день. Зимой. Окно ломилось
от солнца. Моя мама... Они говорили совсем о другом, о том,
как зависть может испортить дружбу, и Вера Вячеславна вспомнила,
как из-за этой броши лучшая подружка отвернулась от нее...
– А с Гнесиной вы знакомы через Ортоболевскую?
– Я не была знакома с Гнесиной, голубчик. А вот Софья Дмитриевна
– самый дорогой мой друг! И Гурская, Варвара Леонидовна, –
очень близкая приятельница.
Я поймала себя на том, что и Гурская стала казаться мне лицом
легендарным, хотя когда-то в Москве она прослушивала мою сестренку.
Впрочем, что мне Гурская? Разве что...
– А куда делся ее ученик – Сережа Дорожкин? Помните такого?
– То есть что значит – "делся"? Сережа – профессор
консерватории. Представь себе, такой молодой – и уже профессор!
Он и гастролирует много. Просто он не старается всех ослепить
своей техникой, как сейчас принято. Он и сюда приезжал не
так давно. Играл Шуберта. Причем, даже самые простые вещи.
Прекрасно играл! Ты ведь знаешь, я никогда не понимала Листа
с его транскрипциями.
Профессор. Ну и что? Что мне с этим делать? У меня устали
щеки от вымученной улыбки...
Я очень обрадовалась, когда за мной приехал муж. Но он прихватил
с собой нашего малыша, и мы опять надолго задержались. Мы
пили чай с помадкой. Вера Вячеславна обсуждала с моим мужем
какую-то книгу. "Прекрасная! Необыкновенная книга!"
– все повторяла она. Я думала о своем, не прислушивалась,
пока до меня не дошло, что речь идет о "Буранном полустанке".
Вот чем Вера Вячеславна так горячо и задумчиво восхищалась!
"Да, прекрасная..." Казалось невероятным то, что
она прочла эту книгу, – будто книгу прочел минувший век. Я
пыталась глазами минувшего века, глазами кружевной старушки,
генеральской дочки Верочки увидеть все это яростно живое,
раскосое...
Я жалела, что разговор тут же и прервался. Мой сын освоился.
Он стал расхаживать по комнате. Рассматривал фотографии на
стенах, заглядывал в книжные шкафы, таращился прямо в лицо
грозному богу Веры Вячеславны: "Хорошая картина".
Вера Вячеславна умилялась каждому его слову. "Подумать
только! У тебя такой большой мальчик! Хороший такой! Глазастенький!
Ты хочешь учиться играть на пианино, детка?" – "Нет,
– сын покрутил носом. – Не хочу". – "А музыку ты
любишь?" – "Да, – ответил он. – Я люблю вот эту
музыку" – и фальшиво напел тему из третьей части семнадцатой
сонаты. – "Бетховен? У тебя хороший вкус" – рассмеялась
Вера Вячеславна. – "А вы умеете это играть?" – "Раньше
я это играла, голубчик, а теперь не могу". – "Аа-а...",
– кивнул мой сын.
– Я как-то была на концерте Рихтера, он играл семнадцатую
сонату... Знаешь, ведь эта тема много раз подряд повторяется...
и он играл каждый раз по-другому... необыкновенно! Я долго
слушала про себя, все звучало в памяти... но потом – ученики
выколотили...
И она как бы засыпает на секунду, как засыпала когда-то давно,
в нашей тесной комнате, под деревянные детские пьески.
– Знаете, Вера Вячеславна, а ведь я только теперь поняла,
какая это была мука – целый день слушать этюды Гнесиной! Я-то
думала, что мука – только их играть.
– Гнесина, детка – прекрасный педагог! Но... Я как-то высказала
Сонечке, Софье Дмитриевне, что пьесы у нее... не очень интересные.
Сонечка считает, что они полезны для техники. Я все просила
Сонечку составить детский сборник. Выбрать красивые места
из серьезных произведений... технически доступные. Есть такие
и у Моцарта, и у Бетховена, хоть бы эта же тема... Но Сонечка
с маленькими не работала, ей неинтересно было. Я даже хотела
сделать это сама, но так и не решилась.
– Ах, Вера Вячеславна! Сделали бы вы это – может, я бы и не
бросила музыку.
– Да, жаль. Ты была способная.
Мой малыш заскучал, стал проситься на улицу. Вера Вячеславна
вышла провожать нас, смотрела, как мы одеваемся, застегиваем
пуговицы. Откуда-то просачивался запах хлорофоса.
– Кто эта женщина, больная?
– Это Настя, детка. Разве ты не знаешь?
– Настя?!
– Ну да, ну да, детка. Нам пришлось ее взять к себе. Понимаешь,
у нас не было выхода: как раз накануне переезда ее разбил
паралич...
Она расцеловала нас, передала привет маме и сестре, просила,
чтобы мы зашли, когда сестра вернется.
– Обязательно, обе вместе! Да! – оживилась она. – Может, тебе
для чего-нибудь пригодится: мы жили в таком же доме, как вы.
Это в Петербурге было, но один и тот же проект. И знаешь –
в той же квартире, что и вы... Я очень любила бывать у вас.
И даже с этим мальчиком, с соседом вашим – он очень неспособный
был! – взялась заниматься только ради того, чтобы попасть
в гостиную. Там у нас гостиная была.
– А в нашей?
– В вашей – детская. – Она в радостном напряжении подает вперед
голову. – Нас тоже двое было, две сестрички! Две сестрички...
* * *
Мы вышли на улицу, и я удивилась светлому накалу дня. Я чувствовала
себя так, будто впервые вышла из дому после болезни. Легкости
не было – или это сыроватая тяжесть старинного дома придавила
меня? Дом был крепкий, с массивными балконами, перилами, дверьми.
Улица огибала заднюю стену музея, красивая, безлюдная улица.
Высокие желтеющие кроны деревьев смыкались над мостовой, мостовая
упиралась в отгороженное заборчиком знобяще-голубое небо.
"Осень, – подумала я. – Все дело в осени, ни в чем другом".
Что ж, мой замысел рухнул, но... Длинная вдохновенная травинка
пробивалась сквозь его руины. Выцветшая на осеннем солнце,
она то взблескивала, то пропадала.
Я не оглядывалась. Мне не нужен был этот дом. Я поймала себя
на том, что не помню, как они расставили на новом месте мебель,
стоит ли возле кровати ширма... мне казалось, что я все вижу,
а видела я, должно быть, прошлое – и, может, давно уже видела
только прошлое... Ну и что ж? Разве я оценщик из комиссионного
магазина, чтобы пересчитывать и взвешивать? Вещи – они ведь
только вещи. Хорошо, что есть Глеб, когда-нибудь он пригреет
и упокоит их. А мне останется нетронутой комната с серо-малиновым
полумраком по углам, с вертящимися ангелами, роняющими с небес
розы, засохшие в прошлом веке. "Ты пря-а-лоч-ка мо-я-а..."
"Прекрасная, прекрасная книга!"
Что я знаю о Верочке? Какая разница, кем был ее отец! И что
гадать, как она попала в этот город, в эту комнату? Что вглядываться
в давнюю кутерьму передней, вслушиваться в усталый звон колокольчика,
в лихорадочное радушие смутного времени? "Господи! Проходите,
проходите, Вячеслав Леонтьич, дорогой! Ну как вы? Скажите
скорее, что в Петербурге!" Две девушки, неловко жмущиеся
в передней... "Познакомься, Сонечка, это Верочка и Наденька,
тоже прекрасные музыкантши!" – "Она простудилась
в дороге..." – "Так что же все-таки говорят здесь..."
– "Нет, Вячеслав Леонтьич, Скоропадский – не фигура..."
Или, может, отец воевал в то время на Дальнем Востоке, и они
приехали вдвоем, две сестрички. А, может, отец давно уже умер,
и просто Наденьке необходимо было сменить климат? А она умерла
все-таки, сразу же по приезде и умерла... И вот лежит теперь
Наденька в сутолоке, в заросшей травами неразберихе старого
кладбища, ждет, когда младшая сестра, сгорбленная, ссохшаяся
старуха, юная Верочка, ляжет с ней рядом, как ложились когда-то
рядом, плюхались, хихикая и дергаясь от холода... в той же
комнате, где мы с сестрой, беззвучно смеясь, смотрели телевизор
сквозь дырку в ширме. В соседней комнате, за кое-как забитой
дверью, ссорились соседи, голоса их то удалялись, то звучали
совсем рядом: ведь комната была очень большая, и голос Верочкиного
отца широко расходился, ударялся в стены, возносился ввысь
– и все звучал... а Верочка в облезлой рыжей шубе торопливо
семенила к нашему дому, предвкушая радость встречи. И позднее,
когда мы переехали из старого дома, – снова вернулась туда,
взялась учить тугоухого мальчишку, который прятал ноты и пачкал
клавиши пластилином. Она слушала голос отца, пока оттирали
клавиши и бранили Славку. "Я очень люблю у вас бывать.
Здесь все такое же! – Она обводила нашу комнатку восхищенным
взглядом. – Даже рисунок паркета! Даже дверные ручки!"
Не этим ли она вызывала мое отчуждение и обиду? Я ревновала.
Я чувствовала, что она – хозяйка в моей комнате, такая же,
как и я, что моя комната заселена ее воспоминаниями. Она видела
что-то по углам, что-то, чего не видела я, и я напрягалась,
пытаясь различить в своей комнате смутные тени чужого детства.
Пыталась услышать музыку, которую слышала она – слушала и
загораживала, прикрывала от нас тонкими морщинистыми веками...
И раз – и два – и три – и...
И только тогда, когда сама я ушла из этой комнаты навсегда,
и стала заглядывать в собственные окна, в которых горел чужой
свет и двигались чужие силуэты, я поняла Верочку и признала
ее права. Мы стали сообщницами, мы обе знали об этой комнате
больше, чем люди, поселившиеся в ней, нам навечно принадлежали
дверные ручки, и крестики паркета, и мраморные плиты парадного...
Ей тоже снится, будто она возвращается туда, в свою старую
комнату, в детскую, прикрывает спиной гладко выкрашенную дверь,
привычно подходит к окну и, положив локти на широкий прохладный
подоконник, смотрит, как блуждают за стеклом непадающие снежинки...
Смотрит в свое будущее – или в свое прошлое, которым когда-то
случайно поделится со мной, и которое, преломившись в ослепительном
калейдоскопе детской памяти, станет частью, сказкой моей жизни.
"Я очень доволен вами!" И рука Рахманинова чуть
задерживается на перилах... И Верочка опускает голову, быстро
проходит мимо, прижимая к груди... К чему же мне теперь правда?
Что изменит она?
Я просто позвоню. Спрошу, как здоровье, не надо ли чего-нибудь
принести. А еще лучше – подойти сперва к Глебу и спросить,
давно ли он был... И Глеб ответит мне со своей особенной приветливостью,
и я поблагодарю его с таким же реверансом – недаром, недаром
кружились над нами гипсовые ангелы, недаром звенели засохшие
цветы... Я уже примеряю платье, коричневое, с оборчатым крахмальным
воротником, коричневое платье, в котором, нелепая и обязательная,
буду являться первая в одиннадцатом ряду партера, доживать
свой девятнадцатый век...
1986-1987
наверх
|