|
За всеми этими перепалками скрывалась
проблема совершенно конкретная: Америка. Разговоры о ней начались
еще при жизни Сашеньки, но долгое время это был лишь застольный
юмор. Предлагали уехать в Америку, когда кому-то не нравился
суп, или длинные очереди, или обувь местного производства.
Грозились удрать туда от всех во время мелких семейных стычек.
Всерьез об этом заговорили только после того, как второго
Юлиного мужа уволили из его института. Он вроде бы не прошел
конкурс, но все в городе знали, что причина в другом. Считалось,
что на квартире Кима собираются "диссиденты". Все
это выглядело совершенно безобидно. Приходили элегантные ироничные
люди. Много пили. Как саранча, уничтожали Манечкины кабачки
и баклажаны, около одиннадцати от политических анекдотов переходили
к неприличным. Случалось, что кто-то кому-то передавал папочку
с прозой, бледно напечатанной на папиросной бумаге...
Самолюбивый и нервный Юлин супруг не стал унижаться поисками
нового места. Пошел и сдал документы в ОВИР. Ему отказали.
Он снова подал. На жизнь не хватало. Алиментов у первого мужа
Юля принципиально не брала, и долгое время Файнфельдов это
вполне устраивало. Но когда стало известно, что Юля собирается
эмигрировать, Файнфельды вдруг вспомнили о ребенке. По почте
пошли денежные переводы. Недалеко от дома стали появляться
синие "Жигули" внука профессора. Было ясно, что
если не уехать как можно скорее, ребенок узнает, кто его настоящий
отец, а этого очень боялись. Мальчика прятали у Манечки. И
как-то сразу прекратились споры, надо или не надо ехать. Все
свелось к тому, чтобы любой ценой добиться у Файнфельдов разрешения
увезти ребенка.
Даже Манечка, для которой отъезд семьи Кима обещал стать полным
крахом, со страстью и нетерпением ждала развязки. И когда
разрешение наконец-то было получено, она в честь победы испекла
"вишневую пирамиду" – очень трудоемкий и эффектный
пирог.
В тот же вечер она достала с антресолей старый учебник естествознания
и вытащила из-под корешка пожелтевшую бумажку. Это был нью-йоркский
адрес, мелко переписанный Манечкиной рукой. Манечка рассказала,
что сразу после войны получила письмо из Америки, от дочери
несчастного Зюни, застреленного должником. Та каким-то чудом
разыскала Манечку. Генрих тогда страшно испугался, заставил
Манечку тут же письмо уничтожить и взял с нее клятву никому
об этом не рассказывать.
– Постарайтесь ее найти! Она вам обязательно поможет! – сказала
Манечка. – Я помню, она писала, что неплохо обеспечена и сумеет
нас там устроить. Как хорошо, что я сохранила хотя бы адрес!
– Может, ее уже давно нет в живых! – сказала Фридочка. – Она
уже тогда была немолодая!
И, покряхтев возле комода, вытащила из ящика адрес Муниного
дяди, того самого владельца большой компании.
Ни Ким, ни его дети не стали разыскивать Зюнину дочь. Богатого
дядю Фридочкиного мужа они нашли, но так и осталось неясным,
сыграло ли это в их жизни какую-то роль. Во всяком случае,
в Америке они очень быстро стали на ноги. Их необычайными
успехами гордилась даже Фридочка. А уж Манечка! Перед каждым
гостем она вываливала горы цветных фотографий. С машинами,
с бассейнами, с ресторанами и океаном, с американскими непроницаемо-радостными
улыбками. Манечка любила рассматривать фотографии и без гостей,
выискивая какие-то ускользнувшие подробности. Чего-то ей не
хватало, но Манечка не понимала – чего. Ведь дети выглядели
такими уверенными и счастливыми!
Порой Манечке становилось не по себе: не она ли и была тенью,
легким пятнышком вины на сияющем фоне их успеха? Да, дети
предложили Манечке ехать с ними, но, конечно же, всем было
ясно, что она откажется. Достаточно было с них и полуживой,
несносной Мирры. Не хватало только ее, да еще с Фридочкой
впридачу!
Фридочка, по обычаю своему, говорила то, что думала, не жалела
ни себя, ни других.
– Им было бы спокойнее, если бы мы тут уже умерли, – рассуждала
она. – Но, к сожалению, нельзя умереть по заказу. Кому нужна
такая жизнь? Две брошенные старухи...
– Тебя ведь звали! – страстно возмущалась Манечка. – Ты сама
отказалась!
– Отказалась... – голова Фридочки наискось уходила в плечи.
– Отказалась, чтобы не унижаться! Я знала, что меня зовут
для блезиру!
– Я не обижаюсь на них, – сказала мне Фридочка, когда однажды
мы с ней доставали варенье из погреба. – Что я? Я могла им
что-нибудь принести на день рожденья... А любить их... Мне
тяжело было видеть детей. Но Маня им всю душу отдавала! Разве
ты знаешь, что она для них делала! Она и Натан – вот кто воспитал
детей, а не Ким и не Сашенька! Мирра вообще была пустое место.
И что же? После этого взять и бросить ее! А она была им предана
почти как моим детям! – и Фридочка издала свой страшный стон.
– Ты пиши ей почаще. Ты же видишь: ей нечем жить. Раньше она
хоть на кладбище к Сашеньке могла бегать. Каждый день находила
там какую-нибудь работу: то сажала, то красила, то поливала...
И меня тащила за собой. А теперь мы можем туда попасть, только
если кто-то подвезет нас на своей машине. Но я даже рада.
Я всегда расстраивалась, когда видела этот ужасный портрет
на памятнике. Она была красивая, Саша, а на этом портрете
получилась какая-то уродина...
Мы как раз входили в переднюю. Манечка услышала последние
слова и поспешила к нам, придерживаясь рукой за стенку. Ноги
переступали трудно и неуверенно.
– Если бы бедная Сашенька воскресла и увидела, как ее изобразили,
она бы снова умерла!
Глаза у Манечки покраснели, она часто задышала.
– Не расходись! – шикнула на сестру Фридочка. – Давно к тебе
не вызывали скорую помощь?
– Днем раньше, днем позже... – небрежно отмахнулась Манечка.
– Хорошо-хорошо! – мстительно пообещала Фридочка. – Только
учти: если ты умрешь раньше, то не надейся, что я твоего дорогого
сыночка пропишу в этой квартире! Знаешь, – обратилась она
ко мне, – он снова объявился. Третья жена его выставила, и
ему теперь негде жить. А Маня думает, что это у него к ней
появились "чувства"...
– Ничего я не думаю, – буркнула в окно Манечка. – Какой бы
он ни был, я хочу, чтобы квартира досталась ему, а тебе, наверно,
будет лучше, если она достанется государству.
– Вот когда я умру, – сказала Фридочка, – можешь прописать
его хоть в тот же день. А пока я жива, его здесь не будет.
У него четверо детей от разных жен, начнут сюда бегать, а
я не могу видеть детей после того, что со мной случилось.
– Это случилось пятьдесят лет назад! – неожиданно грубо оборвала
сестру Манечка.
– Для тебя – пятьдесят! А для меня – не пятьдесят!
– Конечно, она права, – говорила чуть позже Манечка, расчесывая
клюкой спутанную траву. Мы сидели на лавке за палисадником.
Заходящее солнце светило нам прямо в глаза. – Иосифу я совершенно
не нужна. Но чего от него можно требовать? Он же видел, что
я всех люблю больше: и Кима, и Шурика, и Сашеньку... А как
я любила Фридиных детей! Ты знаешь, я почти забыла их лица,
но хорошо помню свои ощущения... Мне кажется, сильнее любить
вообще невозможно. И что же! В результате я же их и погубила!
– Да что вы такое говорите, тетя Маня! Тетя Фрида – больной
человек. Зачем повторять ее бред?
Она посмотрела мимо меня. Две морщины между ее бровями как-то
болезненно искривились и сделались глубже.
– Возможно, в Лилечкиной смерти я и не виновата, – сказала
Манечка. – Это Фрида не удалила ей пленочку из горла. А Симочка,
скорее всего, на моей совести. Мне не надо было брать ее на
руки в той проклятой бане...
– В какой бане?
– Неужели Фрида никогда не говорила тебе, как все было? Я
упала с ребенком на руках. Там было страшно скользко, но я
должна была сообразить, что лучше держать ее за ручку. Не
был бы такой сильный ушиб. Видимо, из-за этого у нее потом
и получился менингит. А я, дура такая, когда они заболели,
давала им красное вино. Выменяла полбутылки за свое единственное
колечко, подарок одного очень дорогого мне человека. Тогда
детям при всех болезнях назначали красное вино... А при менингите
вино ни в коем случае нельзя было давать, мне врач потом сказал.
Голос ее дрогнул, она надолго замолчала. Солнце красиво освещало
ее пышные серебристо-русые волосы. И так ощутим, так приятен
был закатный покой вокруг нас, запахи майских трав, редкие
шорохи пустого полудеревенского двора.
– Фрида думает, что ей хуже, – неожиданно продолжила Манечка.
– А я так завидую ей! Лучше родить детей и потерять их, чем
вовсе не иметь. Я всю жизнь лезла в чужие дела, потому что
у меня не было ничего своего! Мне казалось, что без моей помощи
все пропадут...
– Ну что вы, тетя Маня! – огорчилась я. – Так оно и было!
Шурик мне не раз говорил, что только благодаря вам не рассорился
вконец с матерью. И если бы не вы, он никогда не узнал бы,
что такое семья и домашний уют.
Манечка благодарно улыбнулась.
– Юдифь всегда была тяжелым человеком. Она на каждом шагу
рвала с ребенка куски, но зато готова была отдать за него
душу. Не то, что наша Мирра. Вот та любила только себя. Она
могла забрать еду у Кимушки из тарелки, если ей что-то понравилось.
Когда мы прощались, Ким сказал, что я была для него больше,
чем мать. Но видишь: свою плохую мать он все-таки не оставил.
А "больше, чем мать"... Ты не подумай только, что
я жалуюсь, – спохватилась Манечка, – или обижаюсь на кого-то.
Я знаю, что у них не было другого выхода. Просто Фрида непрерывно
мне этим колет глаза. Господи, как я ее ненавижу! Как я хотела
бы, чтобы она умерла хоть на неделю раньше! Хоть неделю пожить
в тишине, без ее упреков, без этих ужасных стонов! Да оно
и разумнее было бы, – как-то деловито добавила Манечка, будто
решение этого вопроса целиком зависело от нее. – Ко мне хоть
старые ученики иногда заходят, Берта, Катя. Тот же Иося иногда
забежит, занесет хлеб. Заборчик вот покрасил. А она же пропадет
одна! Она даже тех разгонит, кто захочет ей помочь. Ты бы
почитала, какое письмо она написала Шурику! Чтобы он не смел
ее крестить, если она выживет из ума, как Юдифь... Кстати,
ты знала, что Шурик крестил Юдифь?
– Да, – призналась я.
– И как ты на это смотришь?
– Ну... если им так лучше...
– Но объясни мне! Неужели обязательно было принять чужую веру?!
Я атеистка, у нас семья была не очень религиозная, но даже
меня это как-то... обижает. Все-таки Юдифь была дочерью раввина...
– Мне трудно судить, тетя Маня... У них все обстояло так ужасно...
А теперь Шурик пишет, что Юдифь нельзя узнать, что она стала
мягче, спокойнее.
– Ну-ну, – сказала Манечка. – Надеюсь, это так и есть, но
что-то не верится.
На самом деле Манечке очень хотелось верить в чудесное перевоплощение
Юдифи. Она по нескольку раз перечитывала письма Шурика, выискивала
среди цитат из Библии упоминания о Юдифи. Пыталась представить
себе, как Юдифь, совсем беспомощная, выезжает каждое утро
на другой конец города, как ласково встречают ее в церкви,
как она стоит со свечкой среди русских старух и поет псалмы,
успокоенная, просветленная...
Манечка испытывала к Юдифи нечто вроде зависти. В существовании
Юдифи вдруг появились цель и смысл, которые исчезли в Манечкиной
жизни с тех пор, как ей стало не под силу ездить на кладбище
к Сашеньке. Она ждала приезда Юдифи с какой-то непонятной
надеждой и злилась на Фридочку, которая говорила, что Юдифь
исправит только могила, что она просто подражает Шурику, как
подражала ему всегда и во всем – даже "акать" начала,
когда он переехал в Москву...
В день приезда Юдифи было пасмурно. Такси подогнали к самому
палисаднику. Шурик вывел из машины мать и усадил ее на Манечкиной
табуретке. Манечка и Фридочка с ужасом созерцали Юдифь, не
решаясь подойти ближе. Ни обмен квартиры, ни пенсия, скопившаяся
за год на почте, не казались им достаточной причиной для того,
чтобы сдвигать с места эти рассыпающиеся останки. Пока Шурик
доставал из багажника чемоданы, Юдифь задремала. Большая голова
ее косо повисла, как у мертвой птицы, руки касались земли,
и казалось, что все это кое-как пришпилено, приколото к большому
коричневому пальто. Из глубокого разлома воротника вслед за
полосатым шарфиком поспешил выбиться наружу маленький медный
крестик. Шурик жестом успокоил Манечку и Фридочку и понес
чемоданы в дом. Закапал дождь. Юдифь приподняла голову, удивленно
скосилась на Манечку и прошамкала: "А-а! Это ты, Клара!"
И Манечка поняла, что ее ожидания, надежды – все это было
пустое.
На следующий день голос Юдифи разбудил Манечку еще до того,
как Фридочка включила транзистор. Слышно было, как Юдифь препирается
с Шуриком: тот не хотел брать ее с собой на утреннюю службу.
Крепкий холодный дождь ломал июньскую листву, наводил на безумные
мысли о скорой зиме. Манечка боялась совершить по своему незнанию
какую-нибудь бестактность. Вставать не хотелось. Непонятно
было, с чего начинать этот пугающий день. Пока она колебалась,
ушел Шурик. Юдифь затихла. Закряхтела Фридочка и потянулась
к приемнику. Манечка приложила к губам палец, и сестра послушалась,
убрала руку. Но тут же за дверью раздалось бормотание Юдифи,
а затем ее пение – резкое и неожиданно сочное. По перепадам
голоса можно было догадаться, когда она кланяется и крестится.
Фридочка и Манечка долго стояли под дверью, не решаясь пройти
в ванную. Боялись снова столкнуться с этим непонятным огрызком
Юдифи, который так испугал их вчера...
Но в то утро выспавшаяся Юдифь их сразу узнала. И вообще рассуждала
довольно разумно. Хвастала внуком, целовала его фотографию.
Но длилось это недолго. Она вдруг понесла околесицу. Что отец
Сережи – не Шурик. Что Ира ворует у нее чулки и лифчики. И
даром Фридочка толковала ей про восьмой ее размер, непригодный
для тоненькой Иры, которой и нулевки хватит. Влажный взгляд
Юдифи лучезарно светлел, без помех уходя в прошлое и извлекая
оттуда один за другим все сношенные ею за восемьдесят пять
лет лифчики.
– Голубой атласный, черненький с желтой отделочкой... – загибала
Юдифь пересохшие пальцы. – Куда они делись?
– С желтой отделочкой! Да ведь это я тебе еще до войны подарила!
– попыталась просветить ее Манечка, но Юдифь не слышала.
– А когда я пожаловалась Шурику, он избил меня! Вылил мне
на голову борщ! повалил на пол и бил! бил стулом! – голос
ее разросся почти до прежней своей мощи. – И это после того,
как я предала ради него отца и мать! Предала своего Бога и
стала молиться его Иисусу Христу! А он же убивал наш народ,
жег нас на кострах, в газовых камерах!
– Ты с ума сошла! – испугалась Манечка. – Если Христос действительно
жил на свете, никого он не убивал!
– И ломаться перед нами нечего, – добавила Фридочка. – Никто
не тащил тебя креститься насильно!
– А что же мне оставалось делать?! – затрясла воздетыми руками
Юдифь. – Это вы можете делать, что хотите, у вас детей нет!
Не могла же я допустить, чтобы после смерти меня направили
в одно место, а моего ребенка – в другое!
И ясно было, что для Юдифи эти "разные места" так
же реальны и обыденны, как какие-нибудь два кабинета в конторе.
– Ей можно только позавидовать! – говорила Манечка, разбалтывая
в чашке сахар.
Был вечер. Юдифь давно уже спала, и они сидели втроем на тесной
кухоньке.
– Конечно! – горячился Шурик. – Как же иначе? Как можно кончать
жизнь без Бога?!
– К сожалению, мы не верим, – вздохнула Манечка, и они с Фридочкой
как-то одинаково понурились.
– Но какой же тогда во всем этом смысл? – Шурик даже привстал,
и длинные тени его рук беспокойно задвигались по Манечкиным
полкам с тарелками и чайничками.
– Не знаю, – сказала Манечка. Она обвела ласкающим взглядом
свою посуду, цветастые занавески, темные ветви вишен, мающиеся
за окном. – Не знаю, какой еще нужен смысл. Мне всегда хватало
того, что я вижу...
– Ну, ты – вообще явление особое, – на мгновение смягчился
Шурик. – Но подумай о других. О Фриде. Насколько ей было бы
легче, если бы она надеялась, что после смерти соединится
со своими девочками!
– Да, – вздохнула Манечка. – Но как можно в наши годы измениться?
Вдруг поверить во что-то никем не доказанное... Тем более,
что я биолог...
Фридочка сидела молча, опустив глаза, – так, будто поручила
сестре говорить и за нее, за Фридочку, будто и она, Фридочка,
биолог...
– Но сейчас ведь и многие ученые занимаются этой проблемой!
Я читал об этом целую книгу – о людях, которые пережили клиническую
смерть. Все они говорят, что там их встречали умершие близкие.
– Я думаю, что это галлюцинации умирающего мозга, – задумчиво
сказала Манечка. – Что-то наподобие сна. Но если жизнь кончается
именно так, этому можно только радоваться...
– Я не хочу с тобой спорить, Маня. Я просто пришлю тебе статью
на эту тему. У меня где-то должна быть "Литературка"...
Эти беседы, мало чем отличавшиеся одна от другой, повторялись
изо дня в день всю неделю, пока Шурик оформлял переезд Юдифи
в Москву. Манечка и Фридочка очень устали. От агитации Шурика,
от бреда Юдифи, от двух раскладушек и даже от пирогов. Манечка
осталась недовольна своим коронным тортом "Роза",
а у Фридочки подгорел целый лист ее "палочек". Обе,
не сознаваясь себе в этом, с нетерпением ожидали отъезда гостей.
Как раз в тот день погода наладилась. Во дворе появились дети.
Похоронной стайкой окружили они распахнутое насквозь такси.
С пугливым любопытством смотрели, как Шурик выводит из парадного
дремлющую Юдифь, как умащивает ее на заднем сидении и подпирает
сумками.
Манечку огорчало, что заботливость Шурика лишена тепла. Впрочем
– не было в нем и тени прежнего раздражения. Как бы то ни
было, Шурик увозил Юдифь, а Манечка стояла в воротах и махала
им вслед рукой. Почему-то ей казалось, будто секунду назад
выехали из ее двора не только Шурик с Юдифью, но и Ким с Миррой,
и дети Кима... Только едут они в разные стороны: одни – в
Америку, другие – в то самое место, о котором так обыденно
толковала Юдифь. И казалось еще, что место это куда ближе
Америки. Где-то за углом.
Манечка постояла и направилась к своей табуретке. Фридочка
уже заняла свое место. Она изучала дырявую "Литературку",
которую Шурик обнаружил накануне, собирая вещи Юдифи.
Обе уже прочли статью, о которой говорил Шурик, но теперь
Манечке захотелось перечитать ее в спокойной обстановке. Она
села и стала ждать. Манечка не торопила сестру. Через несколько
минут Фридочка задремала, и Манечка подхватила газету, сползающую
с ее колен.
На самом деле Фридочка не спала. Она думала. О том, что хорошо
бы ей умереть первой. Не дожить до позорной дряхлости Юдифи.
Не хлопотать на Маниных похоронах. И дать ей возможность прописать
в квартире своего алкоголика-приемыша. Ведь она только о том
и мечтает, чтобы возиться с его детьми! А у Фриды есть свои.
И скоро она их увидит. Пусть это будет всего лишь одна минута,
но скорее бы она наступила. Ничего ей больше не надо – только
разглядеть во всех подробностях эти ненаглядные личики. Она
боялась только, как бы ей не помешали посторонние. Набегут,
поднимут шум... и не от любви, а ради приличия... Генрих,
Сашенька, Анчил... А у нее всего одна минута. Хотя... Если
времени отпущено больше, Анчила она хотела бы увидеть. И родителей,
и Муню. Правда, на счет Муни у нее были сомнения. Ясно, что
он вернулся к своей первой жене и детям. Захочет ли он явиться
Фридочке? Как посмотрит на это его жена? Что ж, в крайнем
случае явится Яков Скрипник. У Манечки и того не будет. Впрочем,
с Натана станется притащиться со всей семьей...
Только бы Маня не очутилась там первая! Она с ужасом представила
себе эту картинку: Маня идет ей навстречу, держа за ручки
детей, и на всех троих одинаковые платья. С белыми цветами
на лимонном фоне...
Да и для Мани было бы лучше, если бы Фрида оказалась там раньше.
Фрида разыскала бы Иосифа, а главное – его жену, и объяснила
бы ей, как все было в тот день, когда они бежали из Каменца.
Что Маня никак не могла успеть заехать и за Фридой, и к ним,
на другой конец города. Тем более, что мост уже бомбили. И
что если Маня и виновата перед кем-то – то только перед ней,
перед Фридой.
Интересно, что Манечка в это время думала приблизительно о
том же. Только она не могла решить, кого обнимет первым. Нельзя
же обнять всех сразу... Или они сами будут подходить к ней,
по очереди? Она знала, что и Натан, и Аркадий Исаакович предпочтут
ее своим женам, но собиралась уговорить их вернуться к семьям.
Боялась Манечка только одного: что Фридочка окажется там раньше
и не даст ей как следует приласкать детей. С нее станется
и вовсе их где-нибудь спрятать.
Манечка успокаивала себя тем, что все-таки она старше сестры
на целых шесть лет. Но, поглядывая сбоку на дремлющую Фридочку,
она с неудовольствием отмечала, что та выглядит старше, рыхлее,
беспомощнее. Так что все может случиться...
Вот так они и скоротали остаток жизни, ревниво отмечая одна
в другой признаки одряхления. Фридочка считала, что Манечка
нарочно моет на сквозняке окна и без конца подметает полы,
низко согнувшись, так что лицо ее становится темным от приливающей
к голове крови. А Манечке казалось, что Фридочка назло ей
мало двигается и ест слишком много этих самых презираемых
ею компотов и солений.
Но первой умерла все-таки Манечка. Еще в час ночи она объясняла
соседке, как спасти сорвавшие крышку огурцы. А в пять утра
Фридочка застала ее, уже холодную, на коленках перед диваном.
Видно, она начала стелить постель, но успела лишь набросить
простыню. На эту простыню она и легла лицом. Поворачивали
ее со страхом: боялись, что придавленное лицо искажено. Но
оно оказалось совсем как живое. И даже больше: никто никогда
не видел Манечку такой вдохновенной и счастливой.
Фридочке совсем не пришлось хлопотать. За ней ухаживали, давали
валерьянку, когда она начинала кричать. Но что она кричит,
о чем бормочет, никто не пытался понять. Не до того было.
Вокруг уже слагалась и расцвечивалась подробностями история
о Манечкиной смерти. Оказалось, что в последний день она чуть
ли не каждому успела сказать какие-нибудь приятные и особо
важные вещи. Выбила коврики. Навестила слепую учительницу
Анну Филипповну, занесла ей обед в баночках и кусок замечательного
лимонного рулета. Вспомнили, что утром она угощала этим же
рулетом детей во дворе. Смущенно спрашивали у Фридочки, не
осталось ли записанного рецепта.
– Она все держала в голове, – безразлично отвечала Фридочка.
– Но мне и не нужны ее рецепты. Пироги я печь не собираюсь.
А чисто у меня будет. Не хуже, чем у Мани, – пообещала она,
как девочка, решившая со среды вести себя хорошо.
– Крепитесь! – говорили ей невпопад. – Выражаем свои глубокие
соболезнования! – И торопились к Манечке.
Манечка лежала среди комнаты, нарядно причесанная и одетая
в американскую белую блузку с богатыми рюшами, среди горы
роз и гладиолусов. Потом цветам стало тесно в доме, их начали
ставить на лестнице, во дворе, на Манечкиной и на Фридочкиной
табуретках.
Людей собралось так много, что не хватило трех присланных
гороно автобусов. На кладбище плакали, говорили о Манечке
простые хорошие слова. Фридочка стояла в центре толпы, раскорячив
толстые ножки, поджав к спине локотки, и редко моргала, занятая
собственными мыслями. Она смотрела на счастливое лицо, с которым
сестра уходила от нее, и все гадала, к кому же была обращена
эта радость. Ей казалось, что для такой радости встреча с
двумя маленькими девочками – причина все-таки недостаточная.
Фридочка по очереди подставляла одного за другим: Натана,
Анчила, маму, Сашеньку... Нет, это был кто-то другой, и Фридочка
не могла понять, кто именно.
Когда Шурик привез ее домой, было еще совсем светло. Солнце
как раз начинало опускаться, и это был самый красивый час
для Манечкиной комнаты. Пестрые коврики, тумбочки, вазочки
вовсе не выглядели сиротами. Они, как и прежде, нежились в
покое и тепле, и, как прежде, плавали между ними вуалевые
рыбки Натана.
Теперь все это принадлежало Фридочке. Но внутри у нее что-то
шевелилось, саднило неприятным предчувствием. Что-то очень
похожее она испытывала давным-давно, в тот день, когда мать,
не выдержав хриплого плача Фридочки, сняла с буфета и протянула
ей Манечкиного плюшевого мишку. Фридочка ясно вспомнила, как
все это было. Как Манечка сгибалась от рыданий. Как она толковала
о своих обделенных будущих детях, которые так на этого мишку
рассчитывали...
И вдруг Фридочка поняла то, что мучило ее весь день. Конечно
же, это были не Лилечка и Симочка. И не Натан. Это Манечкины
нерожденные дети всей гурьбой бежали ей навстречу, это им
открыла свои объятия Манечка! И Фридочке так захотелось их
увидеть!
Она протянула еще полгода. Сидела на своей табуреточке. Ждала.
К ней часто заходил настырный Иося. Фридочка охотно угощала
его соленьями и компотами, но в квартиру так и не прописала.
Хотя временами, особенно в сумерки, ей бывало жутковато одной
в двух комнатах.
Манечкины приятельницы и ученицы по очереди навещали ее. Они
полагали, что делают это в память о Манечке, хотя на самом
деле беседы с Фридочкой доставляли им своеобразное удовольствие.
И только предвзятое отношение не давало им оценить по достоинству
неожиданные проблески ее трезвого ироничного ума. Впрочем,
эти проблески становились все реже. Она будто засыпала, глубже
и глубже день ото дня.
Вызванный телеграммой Шурик застал ее уже без сознания, и
созревшая в поезде отчаянная его готовность забрать тетку
в Москву пропала даром. Около недели он помогал Берте переворачивать
ее набок и вытаскивать мокрые простыни. Ел безвкусные супы
Берты и слушал ее рассказы о том, как угасала Фридочка, как
она начала заговариваться, и забыла, что Манечка умерла, и
без конца бубнила какую-то чепуху: что все, дескать, будет
хорошо и что Манечка все устроит, как надо.
Шурик в объяснения с Бертой не вступал. И позднее, вглядываясь
в мертвое лицо тетки, пытался угадать, как же они встретились,
Манечка и Фридочка, какова же была развязка этой длинной горестной
истории. Но лицо Фридочки ничего не выражало.
Оно было так же непроницаемо, как в тот светлый летний вечер,
когда маленькая и толстоногая, со злополучным кружевным воротничком,
сдернутым набок, она стояла одна, на чужой улице, по пояс
в лопухах...
Похороны были самые скромные. Шурик попытался описать их Киму
поподробнее, но его рассказ уместился на половине странички.
Он не стал заполнять чем попало оставшееся место, так как
совсем недавно отправил в Америку большое письмо.
1994 – 1996 гг.
наверх
|