|
Но есть там вторая тетенька – "моядорогаясестра"
– и это человек страшный. Забрала у Фридочки детей и мужа,
подсунула бедному Анчилу бесноватую Юдифь, из-за которой тот
и пропал. А теперь устраивает вечеринки, и ее муж поет песни
под гитару, хотя у него жена и дети погибли в гетто. Сначала
она прятала Кима от невесты, которую Генрих привез ему из
Симферополя, а теперь она по всей комнате развесила портреты
этой невесты и пишет им с Кимом по три письма в неделю. И
если бы не она, не женился бы Шурик на больной девушке, которой
нельзя рожать. Ее муж знает не пять языков, а только три,
и не учился в Вене. Она всю жизнь повсюду лезла и старалась
быть первой, так что даже родная мать из-за нее не любила
Фридочку. И все лучшее всегда достается ей, а сама она не
даст вам даже паршивую плюшевую игрушку...
Вскоре за тем приехала Манечка. Она оказалась еще лучше, чем
я ожидала. Некрасивая, правда, но ловкая, всегда оживленная.
У нее даже руки были веселые. Даже ноги! Находившись по городу,
она хлопалась на диван и легко стряхивала с маленьких ступней
лаковые черные босоножки. Худой высокий Натан каждый жест
ее сопровождал одобрительным взглядом. Они всегда были развернуты
друг к другу, как приоткрытая книга. Мне не приходилось видеть
такого уверенного, радостного согласия между взрослыми.
Они жили у нас долго. Сначала Манечка проходила исследования
в институте гинекологии, потом ей назначили какое-то лечение,
но со стороны все выглядело, как увеселительная поездка. Каждый
день они водили меня в парк. Мы прогуливались по крутым широким
аллеям. Манечка давала мне поносить свой зеленый китайский
зонт и золотистый веер с хризантемами и попугаем. Веер я,
сама не знаю как, сломала, но Манечка не позволила меня ругать.
Вообще они непрерывно баловали меня. Хвалили, исполняли любые
капризы. Однажды я услышала, как Манечка уговаривает маму
отдать меня на лето в Черновицы. Я испугалась, потому что
там, вЧерновицах, проживала страшная "моядорогаясестра".
Поездка моя сорвалась. Манечку вызвали на переговорный пункт.
Оказалось, что у Сашеньки, жены Кима, в самолете начались
преждевременные роды. Они летели в Черновицы из Томска, где
работали после окончания института. Молодые родители со своими
недоношенными близнецами застряли в чужом городе. А у Мирры,
которую они просили выехать на помощь, как назло, началось
обострение желчно-каменной болезни. К тому же Манечка с Натаном
были почти на полпути...
Все эти аргументы были Манечке ни к чему. Я помню ее лицо
в возбуждении сборов, эту фанатическую радость достигнутой
цели...
Много лет спустя, когда Ким с детьми и внуками уехал в Америку
и увез с собой расслабленную, глухую, капризно боящуюся смерти
Мирру, Фридочка утверждала, что не было тогда у Мирры никакого
обострения, что она просто не хотела ехать. И вообще никогда
особенно не возилась с этими младенцами.
– У нее же была прическа! У нее же был маникюр! А теперь они
ее увезли, а нас бросили! Я о себе не говорю, – уточняла Фридочка,
– я ничего особого для них не делала. Я давала подарки, деньги,
а так – ничего. Но Маня – Маня же вырастила этих детей! Ким
с Сашенькой ничего не знали, кроме работы. Ким вообще мог
несколько суток не приходить домой, если у него был больной
после тяжелой операции. А когда он оставался дома, то читал
газету или спал. У Сашеньки дети тоже были на втором месте,
хотя она была самым средненьким врачом. Она любила ездить
на всякие курсы, семинары, чтобы показывать там свои наряды,
а детей бросала на Маню с Натаном.
– Ничего она мне не бросала! – доносился из кухни голос Манечки.
Манечка вытирала руки и спешила к нам наводить справедливость.
– Конечно, покойная Сашенька была не такая мать, как твоя
мама, но это было солнце, а не человек! Такая красавица имела
право везде быть первой! А у них в доме всегда на первом месте
была Мирра! Ты же знаешь, я очень люблю Мирру, но это был
нелегкий человек. Вот мне Фрида не даст соврать: Сашенька
ни разу в жизни на нее не пожаловалась! А ей было на что.
Я тебе скажу: Ким тоже вел себя себя с ней не так, как она
заслуживала. И я старалась делать для нее все, что было в
моих силах. Но дети... Сашенька прекрасно знала, что для нас
с Натаном это был не труд, а радость! Они просто придали смысл
нашему существованию!
– Ну да... – вяло перебила Фридочка. – Моих детей она угробила
и сразу нашла себе другую игрушку...
С некоторых пор Фридочка стала нападать на Манечку, не дожидаясь,
пока та выйдет на кухню или в магазин.
– А сейчас, – продолжала будто оглохшая Манечка, – мне нечем
жить. Они нам пишут, звонят каждую неделю, я рада, что они
так хорошо устроились... но я не могу им служить! Ты понимаешь:
для меня это главное. Мне нужен бог...
Фридочка слушала, поджав губы.
В тот день, когда Манечка прилетела в Черновцы с двумя младенцами,
упакованными в вату, Фридочка испытала облегчение: дети были
похожи на спеленутых крысят, красных, влажных, с нераскрывающимися
закисшими глазками. Легкая улыбка освещала лицо Фридочки,
когда она представляла себе, как полная радостного энтузиазма
Манечка ринулась на Урал – и наткнулась там на такое... Она
напрягала память, с усилием пробиралась в прошлое, вглядывалась
в немладенческие личики своих новорожденных детей. То была
чужая, странная красота. Разве их можно было сравнить с этими,
вызывающими лишь гадливость и страх за свое ненадежное существование?
Вместе с тем эти Фридочкины чувства распространялись только
на сестру. За детей она переживала. Доставала для них марлю,
редкие лекарства, каждый вечер звонила Генриху. Но заходила
редко, и всех это устраивало. Считалось, что ей тяжело видеть
детей. А главное – боялись сглаза. Мирра говорила, что у Фридочки,
когда она входит к детям, делается странное лицо, будто она
не ожидала их увидеть, а после ее ухода дети капризничают.
Сашеньку мистические выкладки свекрови смешили. "Они
плачут всегда. А удивляется тетя Фрида потому, что давно их
не видела". И Манечка благодарно подхватывала: "Конечно!
Когда она была в в прошлый раз, Юлечка и Анечка только начали
сидеть, а теперь уже играются!"
Малышки возились на ковре, как медвежата, неразличимые, кудрявые,
с длинными смешными ротиками. Их простодушные, черные, как
у Сашеньки, глазки были по-гольдински широко расставлены.
Фридочка смотрела на них издали и как бы нехотя, затем взгляд
ее постепенно оживлялся, расплывался от умиления и любопытства.
Так она сидела расслабленная, с открытым ртом – и вдруг собиралась,
сжималась мгновенно, как будто кто-то поймал ее за неприличным
занятием: ковырянием в носу... или чесанием подмышки... Манечка
видела все это и жалела сестру.
Фридочку и в самом деле тянуло к детям, но то был сложный
сгусток чувств: они особенно привлекали ее тем, что очень
напоминали Манечку в детстве. Но этим же они ее и отталкивали.
И сверх всего было еще вечное желание затмить Манечку, взять
над ней верх. Делалось это исключительно посредством подарков.
Заметив, что Манечка вяжет для девочек кружевные воротнички,
она отправлялась к знакомой, для которой когда-то доставала
сигмомицин. Эта дама, получавшая посылки из-за границы, заказывала
для Фридочки воротнички, нейлоновые, гофрированные, с тончайшими
кружевами. На целлулоидных Манечкиных пупсов Фридочка отвечала
двумя немецкими куклами с перманентом, в шубках и в кожаных
ботиночках, так что Манечка не раз плакала, и Натану приходилось
утешать ее, как ребенка. Зарплата у Натана была приличная,
но угнаться за Фридочкой он никак не мог.
Дело в том, что Муня, назло советской власти пролежавший на
Фридочкином диване восемь лет, вдруг оказался родным племянником
нежадного американца, владельца какой-то крупной компании,
который был счастлив узнать, что хоть один из членов его многочисленной
буковинской родни остался жив.
На самочувствии Муни нежданное благосостояние никак не отразилось.
Он заказал себе костюм у хорошего портного. А Фридочке – пальто.
Главной же покупкой стал портативный радиоприемник. Просыпаясь,
Муня ставил его на свою крепенькую грудь и крутил весь день
с небольшими интервалами.
Зато Фридочка вполне вошла в роль богатой тетки. Ее замужество,
считавшееся несколько сомнительным, превратилось в необыкновенно
удачный брак, и теперь она везде и по-всякому подчеркивала
свое новое преимущество перед сестрой. Вместе с тем она по-прежнему
сторонилась Натана и до самой смерти Генриха вспоминала брату
давнее предательство. Что делать... Да, Натан уступал и в
деньгах, и в образовании, но во всем прочем... Не только в
семье – по всему городу ходили истории о каких-то удивительных
поступках Натана, о его благотворном вмешательстве в чьи-то
неразрешимые конфликты. Некоторые его выражения даже цитировали,
как афоризмы. Может быть, они и не подошли бы для сборника
"Золотые россыпи", но то, что он говорил, всегда
было искренне и кстати. Речи, которые он произносил на юбилеях,
свадьбах и похоронах, не забывались годами.
Ироничный Шурик, в общем-то далекий от проблем родни, не раз
рассказывал о том, какое сильное впечатление произвели на
всех слова Натана в день похорон Генриха. Генрих, огромный,
тяжелый, лежал среди комнаты, и каждый, кто стоял рядом, испытывал
чувство испуганного сиротства – может быть, похожее на то,
что испытывали растерянные люди, рыдавшие на похоронах Сталина.
"Я никогда не смогу занять в семье место Генриха, – сказал
вдруг Натан в сумрачной тишине комнаты, завешенной массивными
темными шторами. – Но я хочу, чтобы вы знали: все то немногое,
что я могу, я всегда для вас сделаю". И от его слов,
от самого голоса всем стало чуть легче, будто Натан принял
у Генриха ответственность за семью.
Но лучше была история о том, как вскоре после похорон Генриха
Натан сказал Манечке: "Конечно, ты очень любишь свою
работу. Я тоже люблю свою, люблю коллектив. Но мы уже немолодые.
Неизвестно, сколько нам еще суждено прожить на свете... Давай
оставшееся время проведем вдвоем". И Манечка согласилась.
В школе ее долго отговаривали, а затем устроили проводы, с
цветами, грамотами, с глупыми стихами и искренними слезами,
с пышностью, никак не соответствовавшей игрушечной учительской
пенсии.
И Манечка с Натаном стали жить друг для друга. Эти несколько
лет прошли быстро и тихо, как одна неторопливая прогулка по
майскому парку. Прохаживались, беседовали, смотрели, как подрастают
и хорошеют девочки. Натан больше любил Аню, и Манечку это
чуть-чуть обижало. В остальном же все было замечательно хорошо.
Манечка пекла пироги, начищала створки высоких окон до такого
сияния, что они казались вовсе без стекол. Натан читал ей
вслух газеты, возился со своими рыбами. Не приспособленный
ни к какому физическому труду, он, тем не менее, содержал
их в замечательном порядке. Все полочки и столики были уставлены
аквариумами с прозрачной зеленоватой водой. В солнечные дни
тени рыб плавали по стенам, и казалось, в самом воздухе комнаты
сонно колышатся вуалевые хвостики и плавнички.
Знакомые уговорили Натана сдавать излишки рыб в зоомагазин.
Полученные деньги складывали на сберкнижку. Отсюда и возникли
знаменитые "три тысячи Натана", которыми он так
неожиданно распорядился перед смертью.
О смерти Натана по городу вообще ходили легенды. Ким, хирург
и циник, привычный к подобным вещам, признавал, что Натан
умер очень красиво. Он будто совершал нечто такое, что делал
уже много раз. Точно угадал свой час и попросил родных прийти
проститься. Элла, жена Шурика, говорила, что у всех присутствующих
были удивительно просветленные лица. Ни Мирра, ни Юдифь не
нарушили благочиния какой-нибудь глупой фразой, вроде "даст
Бог, ты поправишься" или "врачи находят, что тебе
сегодня лучше". Лишь бедная Манечка портила этот возвышенный
строй, не в лад суетилась, поправляла постель, приставала
с лекарствами – словом, отказывалась видеть очевидное. Аня
и Юля вспоминали потом, что Манечка казалась им тогда чем-то
инородным, лишним. И еще они рассказывали, что сперва боялись
войти в палату умирающего, а потом отказались уйти и остались
там до самого конца. Натан, приподнятый на подушках, выглядел,
как никогда, длинным и плоским. Окно в палате было настежь
открыто. Шумели листья, пели птицы.
Сначала Натан поблагодарил всех за то, что они столько лет
были ему доброй семьей. Затем он обратился к Манечке и попросил
ее не опускаться. "Крась губы. Одевайся нарядно. Обязательно
сшей себе зимнее пальто. Мне очень не хочется, чтобы ты ходила
по городу жалкая, чтобы люди расстраивались, когда увидят
тебя". Памятник он велел заказать прочный, недорогой
и сразу для двоих. Оставшиеся деньги он велел Манечке поровну
разделить между Аней и Юлей. "Они нам подарили в жизни
столько радости, что наш подарок по сравнению с этим – мелочь.
Пусть каждая истратит их, как захочет. Позволь себе такое
удовольствие". Еще он просил родных не щадить Манечку
из ложной чуткости, не нянчиться с ней, как с больной. Делить
с ней все проблемы и неприятности. Она каждому сможет чем-то
помочь, и это для нее наилучшее лекарство...
Можно подумать, что эти самые неприятности Натан предвидел.
Они вдруг так и посыпались. Манечка связывала все это со смертью
Натана, но она, конечно, ошибалась. Нет ничего странного в
том, что пожилые люди один за другим становятся беспомощными
стариками. У Мирры вдруг заклинило бедро, так что она едва
ковыляла по комнате. К тому же она почти оглохла, и вкупе
с ее привычкой блистать и верховодить это было невыносимо.
Домашние были с ней героически кротки, но она постоянно на
что-то обижалась. Страх смерти, истерически дребезжащий в
ее голосе, отталкивал даже терпимую Манечку, а уж Фридочка
– та просто закатывала глаза и выразительно крякала, когда
Мирра начинала заламывать свои ручки и причитать: "Маня!
Что будет? Что со мной будет?!" – "Что будет...
То, что со всеми, кому за восемьдесят..." – бестактно
отзывалась Фридочка, не понижая голоса.
В то время Манечка ходила в дом Кима, как на службу. Перетирала
посуду в буфете, выбивала на балконе пыль из книг, при случае
норовила вымыть пол или приготовить обед. Совестливую Сашеньку
это очень огорчало. Она предпочла бы позвать человека из дома
быта, но была предсмертная просьба Натана – не щадить Манечку,
загружать ее работой. Сашенька считала это разумным, хотя,
по правде говоря, не видела благотворных результатов: Манечка
ни на минуту не забывала о своем горе. Она вообще вся как-то
померкла. И дело было не в том, что она перестала красить
губы и нарядно одеваться – все-таки перестала! – а в постоянном
выражении незаслуженной обиды, которое не сходило с ее лица.
Во всем остальном она исполнила наказы Натана. Киму отдала
золотые часы, Шурику – Большую Советскую Энциклопедию, Иосе
– каракулевую шапку и все мужские вещи, которые выбрала в
шкафу его жена. Поставила памятник, сшила пальто. Оставшиеся
деньги отдала Юле и Ане. Но обещанной радости от этого не
получила. Все испортила Фридочка, которая тут же, неизвестно
зачем, подарила близнецам по полторы тысячи, так что Манечкин
подарок как-то безлико канул, рассеялся в общей бестолковщине.
Деньги не принесли ни радости, ни особой пользы. Даже наоборот,
вызвали несколько мелких и крупных ссор. Целый скандал вышел
из-за вещей Натана. Неряшливая Бэба, жена Иоси, засунула эти
вещи, ухоженные, пахнущие чистотой, в старый диван, где их
пожрала моль, а потом стала всем рассказывать, что такими
они и были с самого начала. Иося бегал к Манечке и доказывал,
что он тут ни при чем, что он вообще собирается развестись
с Бэбой и вернуться к первой жене...
Ко всему прочему вдруг обиделась Юдифь. Надо сказать, что
странности ее уже несколько лет бурно разрастались, как неведомые
тропические цветы. Теперь же она выставила счет за всю жизнь.
Она припомнила родным какие-то невыполненные обещания Генриха,
обноски Кима, в которых рос Шурик, два детских одеяльца, подкинутых
на бедность... А заодно и энциклопедию, которая не дает ей
подойти к буфету и за которой Шурик не спешит приехать из
Москвы.
Шурику в то время было не до черновицких книг. Неожиданно
для всех он развелся со своей красавицей-женой. Слабенькую
Эллу в родне очень любили и жалели. Но втайне каждый был рад
за Шурика: появилась надежда, что у него еще будут дети от
другой женщины.
Надежда эта оправдалась – и даже чересчур быстро. Вдруг выяснилось,
что Шурик женится на собственной студентке. Юдифь срочно выехала
в Москву и как раз поспела к родам. Новая невестка ей не понравилась.
Вернувшись, она рассказывала всем по секрету, что эта самая
Ирина вне всякого сомнения забеременела от одного из своих
дружков, а Шурика соблазнила для того, чтобы он заплатил за
аборт, а он, дурак, взял и женился.
Манечку всегда раздражала эта знаменитая "проницательность"
Юдифи, которой повсюду мерещился разврат. Она не верила ни
одному ее слову, тем более, что та присоединяла к своему рассказу
полную уж околесицу: будто Шурик крестился и ходит в церковь,
а Юля и Аня, которым Юдифь поручила в свое отсутствие поливать
цветы, украли у нее синюю хрустальную вазу. Главное же – на
фотографиях, которые привезла с собой Юдифь, беленькая студентка
Шурика, прижимающая к груди младенца, вовсе не выглядела ни
развратницей, ни интриганкой. Манечка готова была ее любить.
Он выставила фотографию Ирины в своем буфетном иконостасе,
симметрично портрету Эллы, первой жены Шурика. Фридочку эта
симметрия очень развеселила, но Манечка, не смущаясь, ответила
ей, что с Эллой развелся Шурик, а не она. Что она не собирается
из-за этого терять Эллу, которую всегда считала совершенством
– не только за ее красоту, но в первую очередь за благородство
и ум.
Однако на письмо, которое Манечка сочиняла целую неделю, Элла
не ответила. Манечка написала и Шурику. Тот откликнулся нескоро,
но письмо его было очень подробное и неожиданно для Манечки
полное глубокого понимания. Он писал, что Манечка напрасно
себя упрекает в том, что когда-то вмешалась в его жизнь. Что
если бы она и не пустила их с Эллой в свою комнату, они все
равно поженились бы. Что красота Эллы была для него тогда
наркотиком, а брак их распался вовсе не из-за того, что не
было детей. Ира лишь слегка прикоснулась к тому, что давно
уже готово было разрушиться. И хотя она добилась своего не
самым достойным способом, винить ее нельзя. Он тоже был хорош:
сыграли-таки свою роль "беспутные папочкины гены"...
Слова Шурика об отце очень расстроили Манечку. Это была еще
одна ее вина. Слишком поздно Шурику рассказали, как все было
на самом деле. Добродушное презрение к отцу, въевшееся с детства,
уже ничем нельзя было искоренить.
Манечка вспомнила тот день. Шел легкий дождик. Справа от нее
семенила Юдифь, слева – Фрида. Почему-то запомнилось, что
у всех у них были одинаковые черные сумки. Впереди широко
шагал высокий, совсем взрослый Шурик. Иногда он оборачивался
к ним, и Манечка видела, что их торжественное поведение его
страшно смешит. А она обмирала, уверенная в том, что сейчас
произойдет грандиозное таинство, которое разом все перевернет
и поставит на свои места. И наивно думала, что Шурик, услышав
от Генриха несколько слов правды, забудет то, с чем рос, с
чем свыкся за столько лет... и начнет благоговеть перед памятью
отца...
В конце своего письма Шурик просил Манечку приехать на некоторое
время в Москву – помочь Ирине. Манечка совсем было собралась,
но как раз в это время начались новые неприятности в семье
Кима. Аня и Юля, вечно держащиеся за руки, вечно прижимающиеся
друг к другу боком, похожие на сказочного двуглавого олененка
с двумя вытянутыми шейками и двумя парами раскосых глаз, моргающих
в ожидании чуда, – влюбились в одного и того же парня. Добродушный
и симпатичный Миша был очарован как-то всем сразу: остроумием
Кима, шармом Сашеньки, аристократизмом Мирры и совершенным
сходством хорошеньких двойняшек. Но надо было выбирать – и
он наобум выбрал Аню. Подавленная Юля сгоряча приняла предложение
давно надоедавшего ей аспиранта – внука профессора Файнфельда.
Файнфельд когда-то преподавал Киму курс общей патологии. Мирра,
огорченная непрестижным браком Ани, была вознаграждена. Она
помолодела на двадцать лет и непрерывно говорила, писала,
звонила по телефону, получая чувственное наслаждение от звука
имени великого ученого. Имя это она произносила в два приема:
"Файн-Фельд!" И вот на фоне всеобщей эйфории к Манечке
явилась бывшая ученица, рыженькая Фаня Лернер, и рассказала,
что в шестнадцать лет, во время послевоенного голода, она
стала любовницей великого Файнфельда, причем – в самом прямом
смысле слова – за кусок хлеба: ровно на это и хватало денег,
которые выдавал не по годам бодрый профессор. Фаня просила
предупредить Кима, который прооперировал и выходил ее мать,
что девочка попадает в семью неблагородную, вздорную и жестокую,
что, если этот брак уже невозможно предотвратить, то надо
по крайней мере постараться, чтобы Юля не жила в доме Файнфельдов.
Бедная Манечка пришла в отчаяние, но, помня о своем неудачном
вмешательстве в дела Кима и Шурика, решила промолчать. И снова
она ошиблась: через пару месяцев беременная Юля прибежала
ночью домой, с рассеченной бровью, без пальто... Сашеньке,
которая до этого никогда серьезно не болела, стало плохо,
причем настолько, что пришлось вызвать скорую помощь и увезти
ее в больницу. Прожила она еще три дня.
А через неделю умер Муня. Фридочка проклинала Файнфельдов
и уверяла всех, что Мунин инфаркт также на их совести. После
катастрофы, которой оказалась для всех Сашенькина смерть,
тихая кончина Муни никого уже не способна была поразить, тем
более, что в семье он всегда выглядел зрителем, причем довольно
рассеянным и не очень вникающим в происходящее. Но, как выяснилось,
это было не совсем так.
За день до смерти он попросил Фриду оставить его наедине с
Манечкой. Он лежал на своем диванчике, такой же, как всегда,
задумчиво уперев в грудь кругленький подбородок. Разве что
без приемника.
– Маня! – сказал он, и Манечке показалось, что он по-детски
неуклюже пытается скопировать умирающего Натана. – Маня! Я
понимаю, что прошу у тебя невозможного. Ты же знаешь свою
сестру... Она неряха, она не хозяйка. Соседи ее терпят только
благодаря тебе. Но ты старый больной человек, не сегодня-завтра
умрешь. Что тогда будет с ней? У нее отдельный лицевой счет,
отдельная квартира. Соседи тут же перестанут пускать ее к
себе. Как она тогда будет жить? Ходить с третьего этажа в
дворовую уборную? С крысами? Я прошу тебя найти маклера и
обменять ваши две комнаты на маленькую отдельную квартирку
в районе попроще. Хорошо бы возле какого-нибудь садика. Я
знаю, что она отравит тебе остаток жизни. Что делать... Старайся
не слушать, что она тебе говорит. Потерпи сколько там тебе
осталось. Пообещай мне это, чтобы я мог спокойно умереть.
Манечка смотрела в окно. Солнце ярко освещало их нарядную
улицу. Внизу непрерывно рокотала, шуршала по булыжнику подошвами
вечно праздничная толпа.
– Обещаю, – сказала Манечка.
Муня вздохнул и вытянулся. Но сразу умереть у него не получилось.
Не так это было просто, и он водил по комнате глазами, виновато
и растерянно, не зная, что дальше делать. Манечке было его
нестерпимо жаль – так жаль, что ее усталая душа никогда не
вытерпела бы такой жалости, если бы кто-то невидимый не присоединился
к ней...
А потом Манечка и Фридочка пятнадцать лет просидели под вишнями
у дверей своего нового дома. Вроде львов или сфинксов. Улыбались
входящим – каждая отдельной улыбкой. Сидели, конечно, не постоянно,
но так уж казалось. Квартирка была на первом этаже: поставишь
чайник – и выйдешь посидеть на своем посту, пока он не засвистит,
пока из кухонного окна не потянет созревающим бисквитом, медовиком.
Можно было прямо со двора проверить, не погас ли огонь под
кастрюлей. А как легко было мыть низкие квадратненькие окна!
Манечка нарадоваться не могла. И вообще эта квартирка ей была
как раз по силам. Вся она, вместе с кухней, ванной и передней
могла бы уместиться в прежней комнате. Манечка часто повторяла,
что уже не в состоянии была бы поддерживать там былую чистоту
без посторонней помощи. Фридочка же, напротив, жаловалась
знакомым, что совершила большую ошибку, когда согласилась
переехать в одну квартиру с сестрой. Она говорила, что в своей
комнате была полной хозяйкой, а в этой квартире хозяйка –
Маня, она же при Мане стала девчонкой на побегушках.
Разумеется, Фридочка была неправа. И всегда-то не слишком
ловкая, к тому же полноватая для этих комнатушек и коридорчиков,
она выглядела скорее гостьей, которая иногда великодушно помогает
хозяевам в их ежедневных хлопотах. Просыпалась Фридочка очень
рано. Не затрудняясь открыть глаза, ставила себе на грудь
Мунин приемник и начинала наугад крутить ручки. От треска
и свиста просыпалась Манечка и шла откидывать творог, который
делала сама, – главным образом ради сыворотки. Приняв стакан
этой целебной жидкости, она отправлялась в палисадник, где
разбила несколько грядок: морковь, петрушка, укроп, пряные
корешки и травы, без которых Манечка не мыслила себе супов,
а главное – маринадов. На общей кухне Манечка считала неудобным
разводить "консервный завод" и теперь на собственной
отводила душу. С июня по ноябрь чуть не каждый день закатывала
в банки клубнику, черешню, огурцы, баклажаны... По испытанным
и сочиненным на ходу рецептам.
Фридочку тоже захватывал этот заготовительный азарт. Она стерилизовала
посуду и кипятила крышки. А расставляя разноцветные банки
на полках в погребе, испытывала настоящее удовольствие, в
чем стыдилась, впрочем, себе признаться. Демонстрируя погреб
любопытствующим соседям, говорила с сарказмом: "Моей
дорогой сестре делать нечего! Вы думаете, она будет это есть?
Все пойдет племянникам! Ничего, она увидит, как они ее отблагодарят
за труды! Мне даже крошки из всего этого не надо! Утащила
моих детей на погибель и хочет откупиться компотами!"
И Фридочка издавала свой особый стон, будто воздух с трудом
пробился из котла, уже готового разорваться.
Люди опускали глаза, но сочувствовали почему-то не ей, а Манечке.
Во-первых, все видели, что Фридочка компоты ест, во-вторых,
не отличали этот стон от множества других Фридочкиных стонов.
Манечка же все эти звуки различала. Она знала, с каким стоном
Фридочка садится на стул, с каким – на диван. С каким надевает
туфлю, с каким натягивает сапог. Она по звуку определяла вес
сумки и даже вид продуктов, принесенных Фридочкой из магазина.
Заслышав беспорядочное кряхтение, понимала, что Фридочка забирается
в ванну, и кричала: "Осторожно, Фрида, не поскользнись!"
– "Осторожно! – передразнивала Фридочка. – Поломала мне
всю жизнь, а теперь..."
Привычка сестры звуками оповещать мир о каждом своем действии
всегда утомляла Манечку. Но тот самый, особый стон был для
нее совершенно невыносим. Чаще всего он означал, что Фридочка
лежит в постели и накручивает на палец прядь волос у левого
виска. Так лежать она могла часами. И если при этом Манечке
приходилось зачем-нибудь зайти в ее комнату, она ощущала на
себе такой тяжелый, завистливый взгляд, что, казалось, он
способен был проникнуть в самый ее мозг.
Манечка не знала, что именно в тот период ее сестра сделала
одно ужасное открытие. Фридочка вдруг обнаружила, что забыла
лица своих детей. Она хорошо помнила три платья, лимонных
с белыми цветочками – большое и два маленьких. Помнила, какой
рисунок был на голубом одеяльце, а какой на малиновом. Но
лица, которые возникали в ее памяти, не были лицами ее детей.
Это были маленькие Аня и Юля. И если она напрягала память
еще сильнее, то на месте этих кудрявых головок оставались
два серо-сиреневых пятна, таких, какие появляются на испорченных
фотографиях. И при этом она была уверена в том, что Манечка
ясно помнит лица ее детей! За это она теперь особенно ненавидела
Манечку – и вечно боялась за нее, ибо понимала, что Манечкина
память – это последнее прибежище, где еще могут существовать
ее дети.
Манечка видела только одно: что жить с Фридой становится все
тяжелее. Она часто вспоминала последний разговор с Муней.
Да, она понимала, что именно так все и будет, но никак не
рассчитывала протянуть столько лет! Ведь у нее еще в институте
пошаливало сердце. А язвенный гастрит и гипертония начались
сразу после войны.
– Это просто поразительно! – как-то пожаловалась мне Манечка.
– Я же биолог! Я знаю, что мой организм совершенно разлажен!
Почему он так долго держится? Пару месяцев назад я перенесла
опоясывающий лишай. Все правое плечо было поражено. – Фридочка
кивнула, как бы удостоверяя слова сестры. – Представляешь
себе: в моем возрасте постоянные перепады давления – и вместе
с тем нестерпимая боль! Это было невыносимо! Роды! Настоящие
роды!
– Какие роды? Какие роды?! – вдруг заорала на нее Фридочка.
– Ты что – рожала? Ты знаешь, что это такое? Зачем ты выставляешь
себя на посмешище?!
Манечка дрогнула и виновато сжалась. Я впервые видела ее такой.
Но и в выходке Фридочки мне померещилось что-то необычное:
будто она старалась защитить от меня Манечку, будто учуяла
глубоко упрятанный смех, который вызывала во мне трогательная
и жалкая Манечкина привычка сравнивать с родами любую боль.
Я вспомнила, как однажды Юля рассказывала Киму о том, что
у Манечки сильно болит ухо, а участковый врач никак не может
поставить диагноз. Ким, сильно подвыпивший, развел руками
и мрачно сказал: "Наверное – роды!" Все расхохотались.
Но в тот же вечер Ким повез к тетке своего друга-отоларинголога.
Ким навещал теток редко. Он сильно уставал на работе и вообще
был домоседом. Ими занималась Сашенька. После ее смерти гораздо
чаще стали приходить Аня и Юля. Делали они это не по обязанности:
просто хотелось рассказать о плохом и о хорошем, а подруг
у них не было. Но поскольку Манечка при каждом посещении нагружала
их консервами и пирогами, а то и трехлитровыми банками со
сваренным на три дня борщом, Фридочка говорила, что только
за этим они и приходят.
– Давай-давай! – кряхтела она, взмокшая от пара, подавая Манечке
стерилизованные банки. – Увидишь, как они тебя отблагодарят
за твой пот!
– А я помогаю им не ради благодарности! Они сироты! Они света
белого не видят! И работа, и дети! Если бы я могла сделать
для них в сто раз больше, я бы сделала! Но я, кроме этой мелочи,
ничего не могу! Мне от них нужно только одно: чтобы они были
счастливы!
ДАЛЬШЕ
>>>
наверх
|