на главную

[1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8]

Казалось, что Манечка не замечает этого злорадства. Она вообще как бы не видела того, чего не хотела видеть. Например, неудовольствия своих знакомых, чьих детей она навязывала Иосе в друзья...
Иосю к этим умненьким мальчикам совсем не тянуло. Исключение составлял только Шурик. Но Шурик, ничуть не смущаясь, откровенно заявлял Манечке, что ему некогда и неохота возиться с Иосей. Манечка обижалась, напоминала Шурику, что Иося – его младший брат и он обязан уделять ему внимание. На Шурика Иося не сердился – скорее на Манечку, которая была недостаточно настойчива.
Пару раз Шурик доставил Манечке удовольствие: сходил с Иосей в кино. А потом нашел решение проблемы: он соглашался взять Иосю на прогулку, они выходили вместе, но, оказавшись за углом, где умиленный взгляд тетки не мог больше следовать за ними, Шурик дружески хлопал Иосю по спине: "Лети, дружок, отныне ты свободен!" Иося восхищенно хихикал, показывая, что очень рад, хотя взрослого Шурика с его насмешливым взглядом и непонятной речью он предпочел бы даже своей уличной компании.
Ах, эта компания... Они называли себя пугающим словом "банда". Он "лез" к ним, и они лупили его в подъездах, а он снова "лез", и так продолжалось, пока они не увидели крошечный кинжальчик, выточенный им из Манечкиной серебряной ложки. Тогда его приняли. Стали ходить с ним в обнимку по городу, искали на мусорниках подходящие для кинжальчиков железки. Другие "банды" очень завидовали им на эти кинжальчики.
О своих уличных знакомых Иося Манечке не рассказывал. Хотя ничего такого уж плохого они не делали. Ну, плевались по-особому. Делились случайно добытой информацией о женской физиологии и деторождении. Бегали к "дальнему" парку, где жили нищие. Зажимали носы и подходили к самой решетке, смотрели, как умирающие люди в гнилой деревенской одежде бессмысленно копошатся под высокими деревьями, среди мраморных изваяний героев Шиллера. Кто-то спал прямо на земле с натянутой на лицо рубахой, кто-то тащился к решетке и протягивал без надежды руку.
Почему-то один старик выбирал из всех именно Иосю. Будто чувствовал, что у него есть хлеб. Иося всегда носил в кармане корку. На всякий случай. Он никогда не вытаскивал эту корку, только посильнее сжимал ее в кулаке. Но одна знакомая доложила Манечке о том, что ее приемыш ходит в Шиллеровский парк и дразнит нищих. Манечка пришла в ужас и впервые отругала Иосю. Иося не понимал, с чего это она разошлась до слез. Он с вялым испугом доказывал, что никого не дразнит. Что этого старика он как раз знает: его двор был рядом с гетто, и старик наступал им на руки, когда они из-под забора тянулись за зелеными яблоками, упавшими в траву. И в доказательство показывал красно-белые шрамы на косточках рук. Кстати, он действительно был убежден в том, что это тот самый старик. Но к парку бегал вовсе не потому. Ради запаха... Он только для вида затыкал нос. На самом деле запах этот волновал его, как волнует людей запах родного дома. Так пахло в гетто.
Вместе с тем Иося старался забыть свое прошлое. Не столько из-за страшных снов, преследующих его, сколько из стыда перед новыми друзьями. Иося говорил им, что "по нации" он – бессараб, а Манечка ему совсем чужая. Просто она бездетная. Пришла в детдом и выбрала его. Что это она дала ему фамилию Гольдин, а на самом деле он – Федорчук.
Манечке и об этом доложили. "Ну что? Получила, что хотела? Завела себе сыночка?" – спрашивала Фридочка. "А что тут странного? – воинственно отвечала Манечка, и каждое ее слово было слышно Иосе через перегородку. – Если бы я взяла его в младенчестве и он не помнил бы своих родителей, я могла бы огорчиться. Я и не ждала, что он признает меня матерью! Мне совершенно не нужно, чтобы он называл меня мамой!" "Это ты кому-нибудь рассказывай, кто тебя не знает!" – усмехалась Фридочка.


Фридочкина правота подтвердилась много лет спустя, когда Манечка к прочим своим историям прибавила еще одну. О том, как Рая, средняя дочь Наума Гольдина, накануне своего отъезда в Израиль встретила в городе Иосю. И как на ее вопрос, почему он тоже не уезжает, Иося ответил, что, во-первых, он платит двум женам алименты, а во-вторых, не может оставить Манечку. "Ведь она была мне мамой – как же я могу ее оставить!"
– "Она была мне мамой!" Он не заглядывал к нам уже четыре года! – иронизировала Манечка, но сквозь ее иронию выбрызгивало нечто восторженное, сильно раздражавшее Фридочку.
– Мама... – невнятно бурчала Фридочка, передразнивая воодушевление сестры. – Мама! – Голова ее отворачивалась набок и глубоко присаживалась на плечо. – Мама...
– Я сказала ему, чтобы он не смел ко мне приходить пьяный! – продолжала Манечка, будто сестры не было в комнате. – Что ж, видно, водка ему дороже, чем я...
Знаменитую фразу Иоси Манечка могла повторить и три, и пять раз за вечер, хотя склероза у нее не было и в помине. Не задумываясь ни на секунду, она наизусть диктовала рецепты сложнейших пирогов и солений. Ее знакомым и соседям проще было позвонить Манечке, чем полистать поваренную книгу. Но она по-старчески позволяла себе повторяться. В один из моих приездов Юдифь, у которой дела со склерозом обстояли куда хуже, сделала ей замечание. Забыла о том, что критиковать Манечку – исключительное право ее сестры. И получила. Фридочка все ей напомнила! И то, как Шурик из-за нее чуть не выбросился из окна, и как он жил неделями у Манечки и не соглашался вернуться домой, к своей сумасшедшей матери, и как Юдифь поссорила его с одной женой, а потом с другой. И еще много чего.
Юдифь, не отвечая, повязала голову шарфиком и ушла. Я хотела бежать за ней, но Фридочка пообещала, что она вернется. Не успеет и до угла дойти, как забудет о причине ссоры. Огорченная Манечка отправилась отпирать дверь, захлопнутую Юдифью сгоряча. А Фридочка, проводив ее немигающими круглыми глазами, доверительно зашептала:
– "Не приходи, когда ты пьяный!" Как тебе нравится? Он же всегда пьяный! А виновата, между прочим, она. Хорошо еще, что он бандитом не стал при таком воспитании! Он и с шайкой связался, и ложки воровал, и еду таскал у соседей, но моя дорогая сестра ничего не хотела слышать! А я не вмешивалась, меня это все не интересовало!


Во всем, что касалось воспитания Иоси, Фридочка действительно держалась подчеркнуто в стороне, но нельзя все же сказать, что совсем не вмешивалась. Сквозь тонкую перегородку Иося не раз слышал, как она с лестницы зазывает к себе Манечку и докладывает ей о том, что Иося съел пряники, отложенные для Шурика и Кима, стащил недожаренную котлету с соседской сковородки... И все пугала: "Люди подумают, что ты его голодом моришь!" Иногда Манечка не выдерживала и взрывалась: "Ничего люди не подумают! Люди знают, что этот ребенок пять лет голодал! Что на его глазах умерли от голода мать и сестры! Люди знают, что я им все верну!" Иося удовлетворенно кивал и сглатывал подступающие слезы, будто рассказывали кино о чужом несчастном мальчике. Кино, которое Иося когда-то видел, и потому удивляется, что пропустили самый жалостливый кусок: как мальчик в одной рубашке бежит по снегу от барака до выгребной ямы, прикрывая ладошкой свой срам...
Чтобы как-то отблагодарить Манечку, он быстро раскрывал книгу на первом попавшемся месте и упирался в страницу самозабвенным, невидящим взором. Входящая Манечка с одобрением кивала издали и двигалась по комнате на цыпочках. От этого бессмысленного сидения, от тишины Иося страшно уставал. Он развлекал себя воспоминаниями о детдоме, где борщ был всегда одинаковый, и каша... и в супе не плавала эта зажаренная Манечкина трава, и никто не нависал над Иосиной головой и не пытал его: "Какое действие первое?" – "Сложение?" – "Подумай!" – "Вычи... умножение?" – "Молодец!"
Эту сценку очень смешно изображал Шурик. Манечка обижалась, а Иося – ничуть. Он даже жалел Шурика, которого заставляли "подтягивать" его по русскому языку и литературе. А когда Шурик треснул его однажды учебником по затылку, почувствовал, наконец, что они все-таки братья.
Ким ему тоже нравился. Такой важный, степенный, он внимательно выслушивал Манечку, которая просила его позаниматься с Иосей немецким. Ким клялся, что немецкий начисто забыл. При этом черепаший глаз его, невидимый для тетки, подмигивал Иосе совсем по-блатному. "Вот если бы латынь была нужна..." – скрипел он прокуренным голосом.
Манечка любовно досадовала на него. Она была рада, что Ким поступил на медицинский, хотя и жалела слегка о его офицерской форме. А уж как жалел о ней Иося! Хоть и был он "бессарабом", но мундиром и орденами Кима во дворе хвастал. А в один прекрасный момент вдруг понял, что больше не хочет вернуться в детдом. Случилось это после очередных Фридочкиных смотрин.


Торжественный ужин уже закончился. Иося лежал в своем "кабинетике" за шкафом и с грустью прислушивался, как за тонкой перегородкой продолжают пить чай. Манечка, как всегда не в меру радушная, скармливала очередному Фридочкиному жениху остатки своего орехового торта, и это мешало Иосе заснуть. Оживленно бухал голос Генриха, аккуратно рокотал жених, что-то редко и невнятно вставляла Фридочка, которую Манечка все старалась втянуть в общий разговор. Вот так же она заставляла иногда его, Иосю, читать гостям стихотворение. Иося лежал и думал, что это первый жених, который всем понравился – даже ехидной Юдифи, заскочившей к Манечке по какому-то делу да так и оставшейся на весь вечер.
Иося был совершенно прав. Натан действительно всех очаровал. Вдобавок каждому казалось, что Натан испытывает особую симпатию к нему лично. Такова уж была повадка Натана, свойственная этому редкому типу еврейских мужчин. Он был очень высокий, худой и крепкий, как корень хрена. Его лицо, внизу невозможно узкое, внезапно расходилось в висках, а затем снова сужалось, уходило в залысины, увенчанные неседеющим гребешком. Подобный тип лица был бы комичен, но ему, как правило, сопутствуют ироничный, изящно вырезанный рот и чарующие голубые глаза, не по возрасту проникновенные и смелые. Женщины под таким взглядом хорошеют.
В этом взгляде, по-видимому, и заключалась причина противоречащих друг другу легенд, возникших в родне. Впоследствии Мирра, например, намекала на то, что Натан тайно и платонически был влюблен в нее. Юдифь утверждала, что в тот первый вечер именно она произвела на Натана наибольшее впечатление, и если бы не давление всесильного Генриха, все повернулось бы по-другому. А когда Юдифь дожила до того, что стала называть Шурика то "Анчилом", то "папочкой", к ее идее прибавился новый поворот: что Генрих поплатился за свое вмешательство, что лучший друг наставил ему рога и что Генрих вообще был импотентом и потому смотрел сквозь пальцы на похождения своей Мирры. Вылезла, наконец, скопившаяся за долгие годы обида на Генриха, который ни разу не попытался устроить личную жизнь Юдифи, хотя прямо-таки "сидел" на женихах, как кто-то на продуктах или лекарствах. Если бы Генрих предложил ей с кем-нибудь познакомиться, она отказалась бы с гневом и презрением, но Генрих ничего такого ей не предлагал.
Не удивительно, что и Мирра, и Юдифь заблуждались относительно Натана. Ведь даже у Генриха было на этот счет небольшое заблуждение: он полагал, что на решение Натана отчасти повлияла мгновенно возникшая между ними "крепкая мужская дружба", особое доверие и взаимопонимание, которое оба почувствовали, как только воздушно-галантный Натан вошел в кабинет мрачного тяжеловесного Генриха.
Натан имел право на комнату в общей квартире, до войны целиком принадлежавшей ему, но добиваться ее не хотел: понимал, что не сможет жить в доме, где каждая мелочь напоминала бы ему вымершую в гетто семью. Генрих тут же предложил ему решить проблему неординарно. Он описал Фридочку, ничего не скрывая – разве что чуть сместил акценты. Натан тоже был откровенен. Он предупредил, что вырос в обеспеченной семье, где постоянно работала служанка и он не знал, что такое повесить или снять с вешалки пальто, не говоря уж о том, чтобы сполоснуть за собой чашку или почистить обувь. Что даже при всех кошмарах последних нескольких лет подобные замашки не прошли бесследно и могут быть крайне неприятны в совместной жизни.
Генрих, человек, который сделал себя сам, был очарован манерами и речью нового знакомого. Ему казалось, что даже бледная кожа Натана выбрита и ухожена стараниями нескольких поколений. Перечисленные Натаном недостатки – и те приводили Генриха в восхищение. К тому же эти недостатки, наряду с отсутствием жилья и имущества, а также значительная разница в возрасте существенно повышали шансы Фридочки.
Рассказывая сестрам о новом женихе, Генрих допустил ошибку: слишком нажал на эти самые недостатки, так что Фридочка приняла горячность Генриха за уговоры. Она и без того не собиралась капризничать или артачиться, но как-то слишком расслабилась, восприняла всю ситуацию как абсолютно надежную. Манечка, вспоминая о том трагическом сватовстве, всегда и как бы заново раздражалась на сестру, которая весь вечер просидела, как клуша. Даже не подумала хоть раз для видимости выйти на кухню, переставить блюдце или передать кому-то сахарницу. Она выглядела гостьей в большей степени, чем Натан. Казалось, и ей никогда не приходилось вешать пальто и ополаскивать чашку... Круглыми детскими глазами она со скупым одобрением сопровождала снующую туда-сюда Манечку, глядела на ее ловкие руки, с некоторых пор всегда ухоженные и открытые до локтя. Это уж потом она придумала, что с первой же минуты распознала коварные Манечкины маневры.
Разумеется, у Манечки и в мыслях не было ничего подобного. Она действительно очень старалась – ибо жаждала освободиться от прошлого, от своей вольной или невольной вины перед сестрой, от ее упреков, все более однообразных и механических – и все более невыносимых. Только замужество, только новые дети могли отвлечь Фридочку и принести Манечке избавление. Она мечтала об этом! И видела, что Фридочка не нравится Натану и окончательно портит все своим нелепым поведением. Фридочка не понимала знаков, которые ей делала сестра, и наивная Манечка полагала, что хоть немного исправляет положение, демонстрируя жениху домовитость и общее расположение к нему семьи. Возможно, под ласкающим взглядом Натана она и перестаралась... но... Бог мой! Разве нужно быть таким мудрецом, как Натан, чтобы сразу увидеть разницу...
Впоследствии о них говорили с умилением, что то была любовь с первого взгляда, особенно удивительная при таком зрелом возрасте. Генрих любил вспоминать, как после чая пошел провожать Натана, и тот прямо на лестнице выразил ему свое полное уважение к Фридочке, но жениться на ней отказался категорически. Зато тут же и неожиданно пылко попросил руки старшей сестры. С терпеливой улыбкой выслушивал он доводы Генриха о Фридочкиной завидной должности, о Манечкиной неспособности родить ребенка, об Иосиных двойках, о том, что этот брак, несомненно, усугубит семейную драму...
Генрих так боялся новых осложнений, что был вполне способен принести в жертву счастье Манечки. Но упустить Натана... Это было выше его сил. Когда, распрощавшись с Натаном, Генрих вернулся, Иося уже спал, но тупанье протеза разбудило его, и он слышал, как ужасалась Манечка, как она плакала и отказывалась и как Генрих после долгих уговоров стукнул костылем и предъявил ей ультиматум: либо она выходит за Натана, либо навсегда отказывается от брата и его семьи.
– Можешь тогда считать, что мы для тебя умерли! Выбирай! Фриду я устрою, не волнуйся!
– А ребенок его не смущает? – пролепетала из-за своей ширмы Манечка.
Иося замер без дыхания, ожидая ответа. Манины странные супчики, закоулок за шкафом, даже тупое сидение над учебником, даже вечернее мытье ног показались ему такими нестерпимо желанными!
– Не смущает! – удовлетворенно буркнул Генрих, отстегивая протез. – Куда его теперь денешь?


Через неделю Иося рассказывал приятелям, как Натан перетащил к Манечке свои чемоданы и как Фридочка, узнав об этом, всю ночь выла и стучала в стену: требовала, чтобы Манечка вернула ей мужа. "Тебе, – кричит, – смолу надо лить раскаленную в твою пустую утробу, а ты мужей забираешь! Мне он нужен, чтобы детей рожать, а тебе для пакости! Отдай!"
Иося чуть не захлебывался слюной от возбуждения. Настоящей подростковой чувственности в нем еще не было, но было желание возвыситься таким образом в дворовой иерархии. Возможно, это и удалось бы ему, пойми он и запомни страшные Фридочкины проклятья. Но он перестарался. Принялся на ходу сочинять, как Фридочка выломала дверь и ворвалась с палкой в комнату, "а они оба голые, и все видно, что делают! а она их палкой – туда! сюда! – и тащит его к себе! а сама тоже голая! соседи прибежали и стали их растаскивать! Вызвали машину, и ее забрали в сумасшедший дом!"
Мальчишки дали ему досказать, а потом обозвали "брехлом" и оставили одного. Были среди них двое-трое таких, что выбежали с родителями на лестницу, когда ночью поднялся крик, и видели, как Натан вышел из квартиры в брюках, с ровными, как линейка, стрелками и в белой рубахе с галстуком. Он так вежливо, с таким обаянием извинялся перед соседями, что те расходились по домам с некоторой даже неохотой: не прочь были еще поговорить, оказать помощь. Они и оказали ее. Когда утром вместе с Натаном ломали Фридочкину дверь. Тогда же и скорая приезжала, но это уж весь двор видел, как врачи возвращались потом в машину одни, без Фридочки.
Иося вдруг испугался, что кто-то из мальчишек разболтает о его байке матери, а та нажалуется Манечке... Он перестал ходить во двор. Правда, на учебе его это не отразилось. Натан, свободно говорящий по-немецки, отказался помогать Иосе. Он наткнулся как-то на выточенный Иосей кинжальчик и объявил, что у Иоси талант, золотые руки, что с осени он пойдет в ремесленное училище – и нечего ему наукой морочить голову.
Иосю не стали ругать за испорченные ложки. Натан притащил ему обрезки металла с завода, где работал главным бухгалтером. Манечка носила Иосины поделки в сумочке и всем показывала. Наконец и в Иосе обнаружилось нечто достойное похвалы и восхищения.
Разумеется, это не шло ни в какое сравнение с тем религиозным обожанием, с которым она относилась к Шурику и Киму. Племянники по-прежнему часто забегали в гости. Барственный Натан не отпугнул их. Наоборот, они неожиданно горячо привязались к новоявленному дяде. А он – к ним.
Как-то все в этом браке и вокруг него устроилось ловко, вроде кубиков, быстро сложившихся в картинку. Несомненные сложности в характере Натана были совершенно неощутимы для Манечки, она не давала мужу делать в доме даже те мелочи, к которым он был готов. Зачем, если для нее было праздником ежедневно наводить стрелки на его брюках? При этом у Натана как бы и не было интересов вне Манечки, Манечкиных родных и друзей. Его отношения с собственной родней скоро совсем зачахли. Натана искренне беспокоил тромбофлебит Генриха, желчный пузырь Мирры, нервы Юдифи и ее постоянные скандалы с Шуриком, неуважение Шурика к памяти отца, связь Кима с пикантной, не очень молодой вдовой, оставшейся с двумя детьми...
Из-за этой самой вдовы у них с Манечкой произошла даже небольшая размолвка: Манечка считала, что Мирра с Генрихом противятся женитьбе Кима из-за детей, и бурно негодовала. Натан же считал, что Ким еще слишком молод, чтобы брать на себя заботу о чужих детях.
– А мы на что?! – горячилась Манечка. – Разве мы не можем взять часть забот на себя?
– Конечно! – кричала из-за перегородки Фридочка. – Разве она о Киме думает? Она о себе думает! Она думает, что снова кто-то будет говорить ей "мама-Шманя"! Может, она угробит еще пару детей!
– Ты пойми! – продолжал Натан, не обращая внимания на Фридочкин крик, как не обращают внимания на звук соседского радио. – Разве тебе не хочется, чтобы у Кима были собственные дети? А у нее уже есть двое. Если она даже решится в своем возрасте рожать, то Ким, скорее всего, потеряет интерес к ее детям. Начнутся конфликты...
Возможно, что нечто подобное приходило в голову и Киму. Себе он в этом не сознавался и считал, что брак его сорвался из-за родителей. Он даже перебрался на какое-то время к Манечке. Притащил свой громадный чемодан, несколько связок книг. Манечка с Натаном передвинули мебель, так что получился очень уютный уголок возле окна. Но долго Ким у тетки не продержался. Диван, на котором он спал, был ему коротковат, нельзя было курить в комнате... А главное – каждую ночь скандалила Фридочка. Ким в общем-то знал, что тетка устраивает регулярные сцены, но не представлял себе, как это выглядит на самом деле. Всякого навидавшийся на фронте и в прозекторской мединститута, Ким изумленно ухмылялся в темноте, дивясь, где тетка набралась таких слов, таких изощренных проклятий. Он боялся громко рассмеяться. За Манечкиной ширмой было тихо. Он не знал, какую из теток ему больше жаль. Ким понял, наконец, и оценил упорство отца, который стремился пристроить сестру ценой любых жертв и унижений. "Да, – думал Ким, – хоть за борова, хоть за козла – ее нужно пристроить как можно скорее..."


То была грандиозная удача. Не козел и не боров – инженер, математик с двумя дипломами Венского университета! Свободно владеющий пятью языками! Муню Финкельштейна доставили Генриху, как на блюдечке, прямо в его рабочий кабинет. Эта история была особой гордостью Генриха, его жемчужиной. Он изображал в лицах, как "малахольная дама из местных", едва владеющая русским, вошла – и расцвела от счастья, обнаружив, что в кресле начальника сидит еврей. Она без обиняков выложила ему, что уже три месяца кормит родственника покойного мужа, что этот родственник вернулся из Сибири, раздетый и разутый, и теперь он целыми днями лежит на раскладушке в прихожей ее коммунальной квартиры к общему неудовольствию соседей...
– Я не могу его выставить! – доверительно шептала дама. – Это порядочнейший человек! Ни за что отсидел почти десять лет! Он же добровольно сдал все свое состояние, а его все-таки посадили! Если бы вы знали, что это была за семья! И все до одного погибли в гетто! Его можно понять! Но я-то в чем виновата? Что же мне – кормить его пожизненно?!
– Не понимаю, – перебил Генрих, начиная подрагивать от охотничьего предчувствия. – Чего вы добиваетесь? С жильем сейчас очень сложно! У меня у самого вдова родного брата со своим сыном живут в одной комнате с совершенно чужими людьми, а я ничем не могу помочь!
– Что вы! Я знаю, знаю, что квартир нет! Но хоть заставьте его пойти работать! Понимаете: он поклялся памятью своих жены и детей, что ни дня не будет работать на них...


– Я сказал ей: "И не надо! Пусть не работает!"
И каждый раз при этих словах Генрих победно откидывался в кресле и расстегивал воротник рубахи, как тогда, в кабинете.


Свадьбы, разумеется, не было. Муня перебрался с раскладушки на Фридочкин диван из черной кожи. Ночные скандалы прекратились. Правда, теперь заснуть мешали свист и треск приемника с обрывками иностранной речи сомнительного содержания, но понимал их только Натан, лишенный советского инстинкта самосохранения. Он даже подумывал о покупке собственного приемника, но на отложенные деньги купил аквариум и дорогих рыбок. Вообще деньги у них не держались. Манечка просто-таки изощрялась на кухне. Обедали почти всегда с гостями. Если гостей не было, Натан посылал Манечку "взять напрокат" соседскую Светланку. Часто брали ее с собой на прогулки. Держали за две ручки: высокий тонкий Натан и небольшая стройненькая Манечка водили девочку взад-вперед по аллее, радостно раскланивались со знакомыми.
Изредка навстречу им выходили маленькие крепенькие Фридочка с Муней. Он держал руки за спиной и поглядывал с недоумением, бодливо выставляя вперед крутую баранью голову. Фридочка ступала гордо, постоянно помнила о двух дипломах и о пяти языках. Несомненно, по части образования ее муж превосходил Манечкиного. А уж покойного Якова превосходил по всем статьям. Тем не менее Фридочке никак не удавалось забеременеть. Вроде бы она хотела этого страстно, но, заглядывая в самую свою глубину, туда, где, возможно, гнездилась болезнь, она понимала, что надеется родить тех самых детей – Лилечку и Симочку... Знала, что ничего похожего на их красоту, все более растворяющуюся в сумерках прошлого, не подарит ей Муня Финкельштейн с его венскими дипломами... Она боялась, что будет сравнивать – презирать, как презирает всех этих беспородных детей, копошащихся в парке, эту Светланку, избалованную Маней и Натаном... Нет, уж если у Фридочки родятся дети, Маню она к ним и близко не подпустит! Не даст подойти к коляске, не даст поцеловать, не позволит взять из ее рук ни конфетку, ни куколку. Эта мысль, пожалуй, была самой определенной и радостной.


После трех лет опасений, разочарований, надежд и страхов Фридочка явилась в женскую консультацию с устоявшимся мрачно-нерешительным выражением на лице и услышала бодрый голос врача: "Успокойтесь, это у вас не беременность, а климакс!" И она вспомнила тогда и про коляску, и про конфетку, и про куколку.


В то время мне было лет пять. Я, как сейчас, вижу уставленную на меня культю дяди Генриха, слышу его непонятные слова о том, что Фридочка "снова пыталась наложить на себя руки". Он отвез ее в "нервный санаторий" под Киевом. Говорили, что они не заехали по пути к нам, потому что не хотели, чтобы Фридочка увидела меня. Все это было очень странно, и я стала бояться Фридочку. Потом она вдруг нагрянула к нам в гости на целое воскресенье, и мама тайком приколола булавку к моему платью. Я знала, что так делают, когда боятся, что ребенка станут сильно хвалить и сглазят. Но Фридочка едва смотрела в мою сторону. Она была маленькая, толстенькая, вся в темно-синем и... без "выражения лица". Не кривлялась, не кричала, как положено сумасшедшим. Меня заинтересовала в ней только мудреная пластмассовая брошка на воротнике. Она дала мне потрогать эту брошку и стала что-то объяснять, почему не может мне ее подарить, и еще что-то, о каких-то двух девочках... так что я решила, что такую брошку носят те, у кого потерялись дети.
Еще я поняла, что у Фридочки в Черновицах живут две тетеньки. Одна – Маня – очень хорошая, и все этим пользуются. Какой-то Наум сбыл ей своего племянника Иосю и знать ничего не хочет. А Манечка уже три раза ездила к этому Иосе в армию. Еще она бегает к Мирре мыть окна и вешать занавеси, потому что считается, что Мирра красавица и очень больная. А Ким чуть что уходит жить к Манечке и прожег ей все простыни своими папиросами. Манечка носится туда-сюда и всех мирит. И никто не хочет знать, что, может быть, Манечкиному мужу все это не нравится и что, может быть, он недоволен, когда Манечка ухаживает за парализованной географичкой. А теперь еще Юдифь не разрешила Шурику жениться на девушке с пороком сердца, но Шурик не послушался и привел жену к Манечке за шкаф. А соседки молчат, потому что Манечка убирает за всех на кухне и дает им свои рецепты...

ДАЛЬШЕ >>>

наверх

Дизайн: Алексей Ветринский