|
Казалось, что Манечка не замечает этого
злорадства. Она вообще как бы не видела того, чего не хотела
видеть. Например, неудовольствия своих знакомых, чьих детей
она навязывала Иосе в друзья...
Иосю к этим умненьким мальчикам совсем не тянуло. Исключение
составлял только Шурик. Но Шурик, ничуть не смущаясь, откровенно
заявлял Манечке, что ему некогда и неохота возиться с Иосей.
Манечка обижалась, напоминала Шурику, что Иося – его младший
брат и он обязан уделять ему внимание. На Шурика Иося не сердился
– скорее на Манечку, которая была недостаточно настойчива.
Пару раз Шурик доставил Манечке удовольствие: сходил с Иосей
в кино. А потом нашел решение проблемы: он соглашался взять
Иосю на прогулку, они выходили вместе, но, оказавшись за углом,
где умиленный взгляд тетки не мог больше следовать за ними,
Шурик дружески хлопал Иосю по спине: "Лети, дружок, отныне
ты свободен!" Иося восхищенно хихикал, показывая, что
очень рад, хотя взрослого Шурика с его насмешливым взглядом
и непонятной речью он предпочел бы даже своей уличной компании.
Ах, эта компания... Они называли себя пугающим словом "банда".
Он "лез" к ним, и они лупили его в подъездах, а
он снова "лез", и так продолжалось, пока они не
увидели крошечный кинжальчик, выточенный им из Манечкиной
серебряной ложки. Тогда его приняли. Стали ходить с ним в
обнимку по городу, искали на мусорниках подходящие для кинжальчиков
железки. Другие "банды" очень завидовали им на эти
кинжальчики.
О своих уличных знакомых Иося Манечке не рассказывал. Хотя
ничего такого уж плохого они не делали. Ну, плевались по-особому.
Делились случайно добытой информацией о женской физиологии
и деторождении. Бегали к "дальнему" парку, где жили
нищие. Зажимали носы и подходили к самой решетке, смотрели,
как умирающие люди в гнилой деревенской одежде бессмысленно
копошатся под высокими деревьями, среди мраморных изваяний
героев Шиллера. Кто-то спал прямо на земле с натянутой на
лицо рубахой, кто-то тащился к решетке и протягивал без надежды
руку.
Почему-то один старик выбирал из всех именно Иосю. Будто чувствовал,
что у него есть хлеб. Иося всегда носил в кармане корку. На
всякий случай. Он никогда не вытаскивал эту корку, только
посильнее сжимал ее в кулаке. Но одна знакомая доложила Манечке
о том, что ее приемыш ходит в Шиллеровский парк и дразнит
нищих. Манечка пришла в ужас и впервые отругала Иосю. Иося
не понимал, с чего это она разошлась до слез. Он с вялым испугом
доказывал, что никого не дразнит. Что этого старика он как
раз знает: его двор был рядом с гетто, и старик наступал им
на руки, когда они из-под забора тянулись за зелеными яблоками,
упавшими в траву. И в доказательство показывал красно-белые
шрамы на косточках рук. Кстати, он действительно был убежден
в том, что это тот самый старик. Но к парку бегал вовсе не
потому. Ради запаха... Он только для вида затыкал нос. На
самом деле запах этот волновал его, как волнует людей запах
родного дома. Так пахло в гетто.
Вместе с тем Иося старался забыть свое прошлое. Не столько
из-за страшных снов, преследующих его, сколько из стыда перед
новыми друзьями. Иося говорил им, что "по нации"
он – бессараб, а Манечка ему совсем чужая. Просто она бездетная.
Пришла в детдом и выбрала его. Что это она дала ему фамилию
Гольдин, а на самом деле он – Федорчук.
Манечке и об этом доложили. "Ну что? Получила, что хотела?
Завела себе сыночка?" – спрашивала Фридочка. "А
что тут странного? – воинственно отвечала Манечка, и каждое
ее слово было слышно Иосе через перегородку. – Если бы я взяла
его в младенчестве и он не помнил бы своих родителей, я могла
бы огорчиться. Я и не ждала, что он признает меня матерью!
Мне совершенно не нужно, чтобы он называл меня мамой!"
"Это ты кому-нибудь рассказывай, кто тебя не знает!"
– усмехалась Фридочка.
Фридочкина правота подтвердилась много лет спустя, когда Манечка
к прочим своим историям прибавила еще одну. О том, как Рая,
средняя дочь Наума Гольдина, накануне своего отъезда в Израиль
встретила в городе Иосю. И как на ее вопрос, почему он тоже
не уезжает, Иося ответил, что, во-первых, он платит двум женам
алименты, а во-вторых, не может оставить Манечку. "Ведь
она была мне мамой – как же я могу ее оставить!"
– "Она была мне мамой!" Он не заглядывал к нам уже
четыре года! – иронизировала Манечка, но сквозь ее иронию
выбрызгивало нечто восторженное, сильно раздражавшее Фридочку.
– Мама... – невнятно бурчала Фридочка, передразнивая воодушевление
сестры. – Мама! – Голова ее отворачивалась набок и глубоко
присаживалась на плечо. – Мама...
– Я сказала ему, чтобы он не смел ко мне приходить пьяный!
– продолжала Манечка, будто сестры не было в комнате. – Что
ж, видно, водка ему дороже, чем я...
Знаменитую фразу Иоси Манечка могла повторить и три, и пять
раз за вечер, хотя склероза у нее не было и в помине. Не задумываясь
ни на секунду, она наизусть диктовала рецепты сложнейших пирогов
и солений. Ее знакомым и соседям проще было позвонить Манечке,
чем полистать поваренную книгу. Но она по-старчески позволяла
себе повторяться. В один из моих приездов Юдифь, у которой
дела со склерозом обстояли куда хуже, сделала ей замечание.
Забыла о том, что критиковать Манечку – исключительное право
ее сестры. И получила. Фридочка все ей напомнила! И то, как
Шурик из-за нее чуть не выбросился из окна, и как он жил неделями
у Манечки и не соглашался вернуться домой, к своей сумасшедшей
матери, и как Юдифь поссорила его с одной женой, а потом с
другой. И еще много чего.
Юдифь, не отвечая, повязала голову шарфиком и ушла. Я хотела
бежать за ней, но Фридочка пообещала, что она вернется. Не
успеет и до угла дойти, как забудет о причине ссоры. Огорченная
Манечка отправилась отпирать дверь, захлопнутую Юдифью сгоряча.
А Фридочка, проводив ее немигающими круглыми глазами, доверительно
зашептала:
– "Не приходи, когда ты пьяный!" Как тебе нравится?
Он же всегда пьяный! А виновата, между прочим, она. Хорошо
еще, что он бандитом не стал при таком воспитании! Он и с
шайкой связался, и ложки воровал, и еду таскал у соседей,
но моя дорогая сестра ничего не хотела слышать! А я не вмешивалась,
меня это все не интересовало!
Во всем, что касалось воспитания Иоси, Фридочка действительно
держалась подчеркнуто в стороне, но нельзя все же сказать,
что совсем не вмешивалась. Сквозь тонкую перегородку Иося
не раз слышал, как она с лестницы зазывает к себе Манечку
и докладывает ей о том, что Иося съел пряники, отложенные
для Шурика и Кима, стащил недожаренную котлету с соседской
сковородки... И все пугала: "Люди подумают, что ты его
голодом моришь!" Иногда Манечка не выдерживала и взрывалась:
"Ничего люди не подумают! Люди знают, что этот ребенок
пять лет голодал! Что на его глазах умерли от голода мать
и сестры! Люди знают, что я им все верну!" Иося удовлетворенно
кивал и сглатывал подступающие слезы, будто рассказывали кино
о чужом несчастном мальчике. Кино, которое Иося когда-то видел,
и потому удивляется, что пропустили самый жалостливый кусок:
как мальчик в одной рубашке бежит по снегу от барака до выгребной
ямы, прикрывая ладошкой свой срам...
Чтобы как-то отблагодарить Манечку, он быстро раскрывал книгу
на первом попавшемся месте и упирался в страницу самозабвенным,
невидящим взором. Входящая Манечка с одобрением кивала издали
и двигалась по комнате на цыпочках. От этого бессмысленного
сидения, от тишины Иося страшно уставал. Он развлекал себя
воспоминаниями о детдоме, где борщ был всегда одинаковый,
и каша... и в супе не плавала эта зажаренная Манечкина трава,
и никто не нависал над Иосиной головой и не пытал его: "Какое
действие первое?" – "Сложение?" – "Подумай!"
– "Вычи... умножение?" – "Молодец!"
Эту сценку очень смешно изображал Шурик. Манечка обижалась,
а Иося – ничуть. Он даже жалел Шурика, которого заставляли
"подтягивать" его по русскому языку и литературе.
А когда Шурик треснул его однажды учебником по затылку, почувствовал,
наконец, что они все-таки братья.
Ким ему тоже нравился. Такой важный, степенный, он внимательно
выслушивал Манечку, которая просила его позаниматься с Иосей
немецким. Ким клялся, что немецкий начисто забыл. При этом
черепаший глаз его, невидимый для тетки, подмигивал Иосе совсем
по-блатному. "Вот если бы латынь была нужна..."
– скрипел он прокуренным голосом.
Манечка любовно досадовала на него. Она была рада, что Ким
поступил на медицинский, хотя и жалела слегка о его офицерской
форме. А уж как жалел о ней Иося! Хоть и был он "бессарабом",
но мундиром и орденами Кима во дворе хвастал. А в один прекрасный
момент вдруг понял, что больше не хочет вернуться в детдом.
Случилось это после очередных Фридочкиных смотрин.
Торжественный ужин уже закончился. Иося лежал в своем "кабинетике"
за шкафом и с грустью прислушивался, как за тонкой перегородкой
продолжают пить чай. Манечка, как всегда не в меру радушная,
скармливала очередному Фридочкиному жениху остатки своего
орехового торта, и это мешало Иосе заснуть. Оживленно бухал
голос Генриха, аккуратно рокотал жених, что-то редко и невнятно
вставляла Фридочка, которую Манечка все старалась втянуть
в общий разговор. Вот так же она заставляла иногда его, Иосю,
читать гостям стихотворение. Иося лежал и думал, что это первый
жених, который всем понравился – даже ехидной Юдифи, заскочившей
к Манечке по какому-то делу да так и оставшейся на весь вечер.
Иося был совершенно прав. Натан действительно всех очаровал.
Вдобавок каждому казалось, что Натан испытывает особую симпатию
к нему лично. Такова уж была повадка Натана, свойственная
этому редкому типу еврейских мужчин. Он был очень высокий,
худой и крепкий, как корень хрена. Его лицо, внизу невозможно
узкое, внезапно расходилось в висках, а затем снова сужалось,
уходило в залысины, увенчанные неседеющим гребешком. Подобный
тип лица был бы комичен, но ему, как правило, сопутствуют
ироничный, изящно вырезанный рот и чарующие голубые глаза,
не по возрасту проникновенные и смелые. Женщины под таким
взглядом хорошеют.
В этом взгляде, по-видимому, и заключалась причина противоречащих
друг другу легенд, возникших в родне. Впоследствии Мирра,
например, намекала на то, что Натан тайно и платонически был
влюблен в нее. Юдифь утверждала, что в тот первый вечер именно
она произвела на Натана наибольшее впечатление, и если бы
не давление всесильного Генриха, все повернулось бы по-другому.
А когда Юдифь дожила до того, что стала называть Шурика то
"Анчилом", то "папочкой", к ее идее прибавился
новый поворот: что Генрих поплатился за свое вмешательство,
что лучший друг наставил ему рога и что Генрих вообще был
импотентом и потому смотрел сквозь пальцы на похождения своей
Мирры. Вылезла, наконец, скопившаяся за долгие годы обида
на Генриха, который ни разу не попытался устроить личную жизнь
Юдифи, хотя прямо-таки "сидел" на женихах, как кто-то
на продуктах или лекарствах. Если бы Генрих предложил ей с
кем-нибудь познакомиться, она отказалась бы с гневом и презрением,
но Генрих ничего такого ей не предлагал.
Не удивительно, что и Мирра, и Юдифь заблуждались относительно
Натана. Ведь даже у Генриха было на этот счет небольшое заблуждение:
он полагал, что на решение Натана отчасти повлияла мгновенно
возникшая между ними "крепкая мужская дружба", особое
доверие и взаимопонимание, которое оба почувствовали, как
только воздушно-галантный Натан вошел в кабинет мрачного тяжеловесного
Генриха.
Натан имел право на комнату в общей квартире, до войны целиком
принадлежавшей ему, но добиваться ее не хотел: понимал, что
не сможет жить в доме, где каждая мелочь напоминала бы ему
вымершую в гетто семью. Генрих тут же предложил ему решить
проблему неординарно. Он описал Фридочку, ничего не скрывая
– разве что чуть сместил акценты. Натан тоже был откровенен.
Он предупредил, что вырос в обеспеченной семье, где постоянно
работала служанка и он не знал, что такое повесить или снять
с вешалки пальто, не говоря уж о том, чтобы сполоснуть за
собой чашку или почистить обувь. Что даже при всех кошмарах
последних нескольких лет подобные замашки не прошли бесследно
и могут быть крайне неприятны в совместной жизни.
Генрих, человек, который сделал себя сам, был очарован манерами
и речью нового знакомого. Ему казалось, что даже бледная кожа
Натана выбрита и ухожена стараниями нескольких поколений.
Перечисленные Натаном недостатки – и те приводили Генриха
в восхищение. К тому же эти недостатки, наряду с отсутствием
жилья и имущества, а также значительная разница в возрасте
существенно повышали шансы Фридочки.
Рассказывая сестрам о новом женихе, Генрих допустил ошибку:
слишком нажал на эти самые недостатки, так что Фридочка приняла
горячность Генриха за уговоры. Она и без того не собиралась
капризничать или артачиться, но как-то слишком расслабилась,
восприняла всю ситуацию как абсолютно надежную. Манечка, вспоминая
о том трагическом сватовстве, всегда и как бы заново раздражалась
на сестру, которая весь вечер просидела, как клуша. Даже не
подумала хоть раз для видимости выйти на кухню, переставить
блюдце или передать кому-то сахарницу. Она выглядела гостьей
в большей степени, чем Натан. Казалось, и ей никогда не приходилось
вешать пальто и ополаскивать чашку... Круглыми детскими глазами
она со скупым одобрением сопровождала снующую туда-сюда Манечку,
глядела на ее ловкие руки, с некоторых пор всегда ухоженные
и открытые до локтя. Это уж потом она придумала, что с первой
же минуты распознала коварные Манечкины маневры.
Разумеется, у Манечки и в мыслях не было ничего подобного.
Она действительно очень старалась – ибо жаждала освободиться
от прошлого, от своей вольной или невольной вины перед сестрой,
от ее упреков, все более однообразных и механических – и все
более невыносимых. Только замужество, только новые дети могли
отвлечь Фридочку и принести Манечке избавление. Она мечтала
об этом! И видела, что Фридочка не нравится Натану и окончательно
портит все своим нелепым поведением. Фридочка не понимала
знаков, которые ей делала сестра, и наивная Манечка полагала,
что хоть немного исправляет положение, демонстрируя жениху
домовитость и общее расположение к нему семьи. Возможно, под
ласкающим взглядом Натана она и перестаралась... но... Бог
мой! Разве нужно быть таким мудрецом, как Натан, чтобы сразу
увидеть разницу...
Впоследствии о них говорили с умилением, что то была любовь
с первого взгляда, особенно удивительная при таком зрелом
возрасте. Генрих любил вспоминать, как после чая пошел провожать
Натана, и тот прямо на лестнице выразил ему свое полное уважение
к Фридочке, но жениться на ней отказался категорически. Зато
тут же и неожиданно пылко попросил руки старшей сестры. С
терпеливой улыбкой выслушивал он доводы Генриха о Фридочкиной
завидной должности, о Манечкиной неспособности родить ребенка,
об Иосиных двойках, о том, что этот брак, несомненно, усугубит
семейную драму...
Генрих так боялся новых осложнений, что был вполне способен
принести в жертву счастье Манечки. Но упустить Натана... Это
было выше его сил. Когда, распрощавшись с Натаном, Генрих
вернулся, Иося уже спал, но тупанье протеза разбудило его,
и он слышал, как ужасалась Манечка, как она плакала и отказывалась
и как Генрих после долгих уговоров стукнул костылем и предъявил
ей ультиматум: либо она выходит за Натана, либо навсегда отказывается
от брата и его семьи.
– Можешь тогда считать, что мы для тебя умерли! Выбирай! Фриду
я устрою, не волнуйся!
– А ребенок его не смущает? – пролепетала из-за своей ширмы
Манечка.
Иося замер без дыхания, ожидая ответа. Манины странные супчики,
закоулок за шкафом, даже тупое сидение над учебником, даже
вечернее мытье ног показались ему такими нестерпимо желанными!
– Не смущает! – удовлетворенно буркнул Генрих, отстегивая
протез. – Куда его теперь денешь?
Через неделю Иося рассказывал приятелям, как Натан перетащил
к Манечке свои чемоданы и как Фридочка, узнав об этом, всю
ночь выла и стучала в стену: требовала, чтобы Манечка вернула
ей мужа. "Тебе, – кричит, – смолу надо лить раскаленную
в твою пустую утробу, а ты мужей забираешь! Мне он нужен,
чтобы детей рожать, а тебе для пакости! Отдай!"
Иося чуть не захлебывался слюной от возбуждения. Настоящей
подростковой чувственности в нем еще не было, но было желание
возвыситься таким образом в дворовой иерархии. Возможно, это
и удалось бы ему, пойми он и запомни страшные Фридочкины проклятья.
Но он перестарался. Принялся на ходу сочинять, как Фридочка
выломала дверь и ворвалась с палкой в комнату, "а они
оба голые, и все видно, что делают! а она их палкой – туда!
сюда! – и тащит его к себе! а сама тоже голая! соседи прибежали
и стали их растаскивать! Вызвали машину, и ее забрали в сумасшедший
дом!"
Мальчишки дали ему досказать, а потом обозвали "брехлом"
и оставили одного. Были среди них двое-трое таких, что выбежали
с родителями на лестницу, когда ночью поднялся крик, и видели,
как Натан вышел из квартиры в брюках, с ровными, как линейка,
стрелками и в белой рубахе с галстуком. Он так вежливо, с
таким обаянием извинялся перед соседями, что те расходились
по домам с некоторой даже неохотой: не прочь были еще поговорить,
оказать помощь. Они и оказали ее. Когда утром вместе с Натаном
ломали Фридочкину дверь. Тогда же и скорая приезжала, но это
уж весь двор видел, как врачи возвращались потом в машину
одни, без Фридочки.
Иося вдруг испугался, что кто-то из мальчишек разболтает о
его байке матери, а та нажалуется Манечке... Он перестал ходить
во двор. Правда, на учебе его это не отразилось. Натан, свободно
говорящий по-немецки, отказался помогать Иосе. Он наткнулся
как-то на выточенный Иосей кинжальчик и объявил, что у Иоси
талант, золотые руки, что с осени он пойдет в ремесленное
училище – и нечего ему наукой морочить голову.
Иосю не стали ругать за испорченные ложки. Натан притащил
ему обрезки металла с завода, где работал главным бухгалтером.
Манечка носила Иосины поделки в сумочке и всем показывала.
Наконец и в Иосе обнаружилось нечто достойное похвалы и восхищения.
Разумеется, это не шло ни в какое сравнение с тем религиозным
обожанием, с которым она относилась к Шурику и Киму. Племянники
по-прежнему часто забегали в гости. Барственный Натан не отпугнул
их. Наоборот, они неожиданно горячо привязались к новоявленному
дяде. А он – к ним.
Как-то все в этом браке и вокруг него устроилось ловко, вроде
кубиков, быстро сложившихся в картинку. Несомненные сложности
в характере Натана были совершенно неощутимы для Манечки,
она не давала мужу делать в доме даже те мелочи, к которым
он был готов. Зачем, если для нее было праздником ежедневно
наводить стрелки на его брюках? При этом у Натана как бы и
не было интересов вне Манечки, Манечкиных родных и друзей.
Его отношения с собственной родней скоро совсем зачахли. Натана
искренне беспокоил тромбофлебит Генриха, желчный пузырь Мирры,
нервы Юдифи и ее постоянные скандалы с Шуриком, неуважение
Шурика к памяти отца, связь Кима с пикантной, не очень молодой
вдовой, оставшейся с двумя детьми...
Из-за этой самой вдовы у них с Манечкой произошла даже небольшая
размолвка: Манечка считала, что Мирра с Генрихом противятся
женитьбе Кима из-за детей, и бурно негодовала. Натан же считал,
что Ким еще слишком молод, чтобы брать на себя заботу о чужих
детях.
– А мы на что?! – горячилась Манечка. – Разве мы не можем
взять часть забот на себя?
– Конечно! – кричала из-за перегородки Фридочка. – Разве она
о Киме думает? Она о себе думает! Она думает, что снова кто-то
будет говорить ей "мама-Шманя"! Может, она угробит
еще пару детей!
– Ты пойми! – продолжал Натан, не обращая внимания на Фридочкин
крик, как не обращают внимания на звук соседского радио. –
Разве тебе не хочется, чтобы у Кима были собственные дети?
А у нее уже есть двое. Если она даже решится в своем возрасте
рожать, то Ким, скорее всего, потеряет интерес к ее детям.
Начнутся конфликты...
Возможно, что нечто подобное приходило в голову и Киму. Себе
он в этом не сознавался и считал, что брак его сорвался из-за
родителей. Он даже перебрался на какое-то время к Манечке.
Притащил свой громадный чемодан, несколько связок книг. Манечка
с Натаном передвинули мебель, так что получился очень уютный
уголок возле окна. Но долго Ким у тетки не продержался. Диван,
на котором он спал, был ему коротковат, нельзя было курить
в комнате... А главное – каждую ночь скандалила Фридочка.
Ким в общем-то знал, что тетка устраивает регулярные сцены,
но не представлял себе, как это выглядит на самом деле. Всякого
навидавшийся на фронте и в прозекторской мединститута, Ким
изумленно ухмылялся в темноте, дивясь, где тетка набралась
таких слов, таких изощренных проклятий. Он боялся громко рассмеяться.
За Манечкиной ширмой было тихо. Он не знал, какую из теток
ему больше жаль. Ким понял, наконец, и оценил упорство отца,
который стремился пристроить сестру ценой любых жертв и унижений.
"Да, – думал Ким, – хоть за борова, хоть за козла – ее
нужно пристроить как можно скорее..."
То была грандиозная удача. Не козел и не боров – инженер,
математик с двумя дипломами Венского университета! Свободно
владеющий пятью языками! Муню Финкельштейна доставили Генриху,
как на блюдечке, прямо в его рабочий кабинет. Эта история
была особой гордостью Генриха, его жемчужиной. Он изображал
в лицах, как "малахольная дама из местных", едва
владеющая русским, вошла – и расцвела от счастья, обнаружив,
что в кресле начальника сидит еврей. Она без обиняков выложила
ему, что уже три месяца кормит родственника покойного мужа,
что этот родственник вернулся из Сибири, раздетый и разутый,
и теперь он целыми днями лежит на раскладушке в прихожей ее
коммунальной квартиры к общему неудовольствию соседей...
– Я не могу его выставить! – доверительно шептала дама. –
Это порядочнейший человек! Ни за что отсидел почти десять
лет! Он же добровольно сдал все свое состояние, а его все-таки
посадили! Если бы вы знали, что это была за семья! И все до
одного погибли в гетто! Его можно понять! Но я-то в чем виновата?
Что же мне – кормить его пожизненно?!
– Не понимаю, – перебил Генрих, начиная подрагивать от охотничьего
предчувствия. – Чего вы добиваетесь? С жильем сейчас очень
сложно! У меня у самого вдова родного брата со своим сыном
живут в одной комнате с совершенно чужими людьми, а я ничем
не могу помочь!
– Что вы! Я знаю, знаю, что квартир нет! Но хоть заставьте
его пойти работать! Понимаете: он поклялся памятью своих жены
и детей, что ни дня не будет работать на них...
– Я сказал ей: "И не надо! Пусть не работает!"
И каждый раз при этих словах Генрих победно откидывался в
кресле и расстегивал воротник рубахи, как тогда, в кабинете.
Свадьбы, разумеется, не было. Муня перебрался с раскладушки
на Фридочкин диван из черной кожи. Ночные скандалы прекратились.
Правда, теперь заснуть мешали свист и треск приемника с обрывками
иностранной речи сомнительного содержания, но понимал их только
Натан, лишенный советского инстинкта самосохранения. Он даже
подумывал о покупке собственного приемника, но на отложенные
деньги купил аквариум и дорогих рыбок. Вообще деньги у них
не держались. Манечка просто-таки изощрялась на кухне. Обедали
почти всегда с гостями. Если гостей не было, Натан посылал
Манечку "взять напрокат" соседскую Светланку. Часто
брали ее с собой на прогулки. Держали за две ручки: высокий
тонкий Натан и небольшая стройненькая Манечка водили девочку
взад-вперед по аллее, радостно раскланивались со знакомыми.
Изредка навстречу им выходили маленькие крепенькие Фридочка
с Муней. Он держал руки за спиной и поглядывал с недоумением,
бодливо выставляя вперед крутую баранью голову. Фридочка ступала
гордо, постоянно помнила о двух дипломах и о пяти языках.
Несомненно, по части образования ее муж превосходил Манечкиного.
А уж покойного Якова превосходил по всем статьям. Тем не менее
Фридочке никак не удавалось забеременеть. Вроде бы она хотела
этого страстно, но, заглядывая в самую свою глубину, туда,
где, возможно, гнездилась болезнь, она понимала, что надеется
родить тех самых детей – Лилечку и Симочку... Знала, что ничего
похожего на их красоту, все более растворяющуюся в сумерках
прошлого, не подарит ей Муня Финкельштейн с его венскими дипломами...
Она боялась, что будет сравнивать – презирать, как презирает
всех этих беспородных детей, копошащихся в парке, эту Светланку,
избалованную Маней и Натаном... Нет, уж если у Фридочки родятся
дети, Маню она к ним и близко не подпустит! Не даст подойти
к коляске, не даст поцеловать, не позволит взять из ее рук
ни конфетку, ни куколку. Эта мысль, пожалуй, была самой определенной
и радостной.
После трех лет опасений, разочарований, надежд и страхов Фридочка
явилась в женскую консультацию с устоявшимся мрачно-нерешительным
выражением на лице и услышала бодрый голос врача: "Успокойтесь,
это у вас не беременность, а климакс!" И она вспомнила
тогда и про коляску, и про конфетку, и про куколку.
В то время мне было лет пять. Я, как сейчас, вижу уставленную
на меня культю дяди Генриха, слышу его непонятные слова о
том, что Фридочка "снова пыталась наложить на себя руки".
Он отвез ее в "нервный санаторий" под Киевом. Говорили,
что они не заехали по пути к нам, потому что не хотели, чтобы
Фридочка увидела меня. Все это было очень странно, и я стала
бояться Фридочку. Потом она вдруг нагрянула к нам в гости
на целое воскресенье, и мама тайком приколола булавку к моему
платью. Я знала, что так делают, когда боятся, что ребенка
станут сильно хвалить и сглазят. Но Фридочка едва смотрела
в мою сторону. Она была маленькая, толстенькая, вся в темно-синем
и... без "выражения лица". Не кривлялась, не кричала,
как положено сумасшедшим. Меня заинтересовала в ней только
мудреная пластмассовая брошка на воротнике. Она дала мне потрогать
эту брошку и стала что-то объяснять, почему не может мне ее
подарить, и еще что-то, о каких-то двух девочках... так что
я решила, что такую брошку носят те, у кого потерялись дети.
Еще я поняла, что у Фридочки в Черновицах живут две тетеньки.
Одна – Маня – очень хорошая, и все этим пользуются. Какой-то
Наум сбыл ей своего племянника Иосю и знать ничего не хочет.
А Манечка уже три раза ездила к этому Иосе в армию. Еще она
бегает к Мирре мыть окна и вешать занавеси, потому что считается,
что Мирра красавица и очень больная. А Ким чуть что уходит
жить к Манечке и прожег ей все простыни своими папиросами.
Манечка носится туда-сюда и всех мирит. И никто не хочет знать,
что, может быть, Манечкиному мужу все это не нравится и что,
может быть, он недоволен, когда Манечка ухаживает за парализованной
географичкой. А теперь еще Юдифь не разрешила Шурику жениться
на девушке с пороком сердца, но Шурик не послушался и привел
жену к Манечке за шкаф. А соседки молчат, потому что Манечка
убирает за всех на кухне и дает им свои рецепты...
ДАЛЬШЕ
>>>
наверх
|