|
Впрочем, даже если бы Вита Моисеевна была внимательна и сразу
заметила появившийся на горизонте поезд, она ничего не смогла
бы предпринять. Слишком быстро он надвигался, и не ясно, по
какой колее, так что некуда было оттаскивать вещи – разве
что кидать обратно в вагон... Вита Моисеевна увидела, как
брызнули прочь темные мужские фигуры. И тут же черная махина
мгновенным толчком сгребла ее хрупкие сокровища и двинула
ей навстречу, будто намереваясь поскорее вручить хозяйке,
но по неумелости затягивая под себя и на глазах размалывая,
превращая в щепки и лоскуты. И лишь уцелевший абажур несся,
приветственно голубея, как ослепительный цветок, и она бросилась
бы к этому цветку, если бы он, приближаясь, не начал вдруг
быстро, будто живой, будто по собственной воле, корчиться
и рваться. Она видела, как расплетаются его голубые шнуры,
как наматываются они вокруг колес вместе с полосами малинового
шелка, клочьями ваты, кремовыми лентами, в которые превращалась
бабушкина скатерть. Все это неслось со страшной скоростью,
а вместе с тем она успевала узнать каждый клочок. И точно
так же в ее сознании проносились, сматываясь, сворачиваясь
в жгуты, несколько не связанных друг с другом мыслей. "За
то, что пожалела отдать маме абажур!" И что вот она –
Анна Каренина, и ее толкнуло в грудь, и поволокло за спину,
развозя по дороге изувеченное тело...
И еще… за какую-то секунду она успела увидеть всю свою будущую
жизнь, без украшений и мелочей, которые всегда были для нее
так важны. Увидела черную сумку, в которую кладет очередное
нераспечатанное письмо... свои ноги, ушедшие в глубокий снег...
раннее утро, похожее на густеющую ночь... бесприютный свет
в окнах госпиталя... метровые кипы бумаг, разграфленных и
заполненных ее рукою... старенького отца на носилках, от голодного
отека похожего на китайца и утратившего свой дар внушать окружающим
надежду и покой... Лерку, читающую под баян стихи раненым,
в туфлях Виты Моисеевны, в детском платьице, выдающем себя
за блузку... Темные ели, будто уснувшие стоя, с пугающими
коричневыми струпьями между ветвей... тяжелый топор, тупую
пилу, оглобли саней под мышками, усталое от долгого ожидания
детское личико в окне… прижатые к стеклу ладошки, как две
светлые звездочки на фоне мрачной темноты чужого неприветливого
жилья... Разрушенный город… развалины ее дома, оскаленные,
как череп… сырой подвал с китайскими узорами плесени на стенах…
чемодан и два узла в углу комнаты, горку картошки – в другом...
Корявые ящики с десятками петухов из папье-маше, размалеванных
вонючей, плохо сохнущей краской… коврики с Красной Шапочкой
и волком, такие же вонючие, которые вдобавок надо прятать
от финотдела... скрытую панику в глазах матери: неужели отца
задержали на рынке с чертовыми Красными Шапочками?! Добывание
сухой штукатурки, добывание смолы, добывание досок для сгнивших
ступеней, война с крысами, война с тараканами, плевательницы
в зубоврачебном кабинете, ведра с хлорамином, грязные медицинские
халаты, булькающие в выварке над двумя примусами… Собирание
денег Лерке на школьную форму, Гарику на пальто, отцу на ботинки...
беготня по начальству: "Позвольте мне взять две ставки!
У меня на иждивении двое детей и двое стариков! У меня большой
опыт работы с медицинской статистикой" "Я требую,
чтобы мне показали ее письменную работу! Девочка – медалистка,
она не могла написать сочинение на тройку!" "Разве
можно наказывать мальчика за то, что он ногу сломал!"
"Да! Все родители ходят, все просят! Но они просят за
двоечников, а я прошу за отличника! Он у вас будет любимым
студентом – помянете мое слово!" "Мы живем впятером
в тесном подвале! Без воды, без канализации, без дневного
света!" Видела, как отца, исхудавшего до костей, рвет
в углу над помойным ведром. Видела мать, прозрачную, как тающая
на солнце льдинка, и врача, отводящего взгляд: "Не надо
тратиться... ей уже ничем не помочь…" Видела Гарика,
играющего что-то заводное на соседском пианино – через день
после бабушкиных похорон. Видела Лерку, волокущую здоровенный
чемодан за своим лысым, геморройным мужем, и Леркину романтическую
свекровь, повисшую на локте сына, выкрикивающую на весь вокзал
правила ухода за своим сокровищем... Видела Леркины уродливые
платья, и как она толстеет, как орет на мужа, на дочку, на
Виту Моисеевну... Видела жену Гарика, негромким и чуть ленивым
голоском посылающую Виту Моисеевну туда, куда и спившийся
хулиган постеснялся бы... Шмыгающих в комнату Гарика незнакомых
женщин... Видела даже, как Гарик бьет ее веником по руке,
выбивает ногой стекло в ее двери, а Маня, Бэтя и еще какая-то
незнакомая, черная, с папиросой – не только не защищают ее,
а еще и нападают и требуют оставить "ребенка" в
покое, а "ребенок" сует ей в нос какую-то непонятную
зеленую бумажку...
Она видела, как убегает в ужасе из красивого богатого города,
сияющего чистотой и ослепительной роскошью весны, и не понимала,
почему вокзал так непривычно пуст и почему пустота эта пугает
больше, чем гам и толчея времен войны. Почему она жует хлеб,
давясь от страха, и испуганно бросает на землю сорванный цветок,
оглядывая свою руку так, будто на ней могут оказаться ожоги.
Видела, как молодой мужчина в странной форме велит ей показать,
что у нее лежит в карманах плаща…
Да. Многого не поняла Вита Моисеевна за те несколько секунд,
пока поезд толкал ей навстречу лохмотья и плевал по сторонам
щепками. Но поняла достаточно для того, чтобы упасть без сознания.
В себя она пришла уже в пути. На своей полке. С узлом под
головой. Над ней стояла Лерка и повторяла севшим, сорванным
голоском: "Мамусенька! Мамусенька!" Поискав глазами,
она обнаружила на соседней полке Гарика. С чужим нетронутым
пряником в руке. Было видно, что он давно уже держит этот
пряник... что он плакал, но уже просох и даже всхлипывать
перестал.
Вокруг Виты Моисеевны хлопотали попутчицы. В их старании просматривалась
заметная доля благодарности и вины. Из отдельных замечаний
Вита Моисеевна сделала вывод, что трагическая судьба постигла
исключительно ее багаж. Все же остальные вещи спокойно ехали
в соседнем вагоне.
Вита Моисеевна чувствовала себя странно. Легкой – и покалеченной,
будто на той станции осталась часть ее тела. Она пошевелилась
и ко всеобщей радости села. Посмотрела в окно. Посмотрела
на свои руки. На разутые ноги. Хотела сказать что-то ободряющее
Лерке и вдруг обнаружила, что у нее пропал голос. Несколько
раз она открывала рот, напрягала язык и горло, но ее тихого
шипения никто не разбирал. От этого шипения закричала, заскулила
Лерка, а за нею Гарик. У Виты Моисеевны не было сил их утешать.
Голос вернулся к ней вскоре после прибытия в Бийск. Виту Моисеевну
с детьми не стали селить в общежитии, а сразу выделили комнатку
в домике, который неуверенно стоял на высоком берегу реки,
окруженный мрачными елями. Хмурая хозяйка не очень-то обрадовалась
квартирантке и все старалась объясняться с ней знаками, как
с глухонемой.
Комнатка была небольшая, с узкой кроваткой и самодельным столом,
сухая и достаточно теплая. Усталая Вита Моисеевна уложила
детей валетом, а для себя на первый случай соорудила в углу
лежанку из сена. Стол она накрыла куском пляжной подстилочки,
в которую были увязаны детская постель и кое-что из одежды.
Она долго не могла уснуть. Наброшенное вместо одеяла пальто
не накрывало ноги. Мешали чужие запахи, грызла досада. Ну
что бы ей вместо этой тряпки взять кремовую скатерть! Или
бабушкино покрывало! И зачем было все подушки увязывать с
посудой? Если бы хоть две диванные подушечки прихватила –
у детей была бы совершенно нормальная постель! И много чего
еще, в том же роде...
О немоте своей она не беспокоилась: чувствовала, что напасть
эта – временная.
Постепенно мысли ее начинали приобретать более благоприятный
оборот. Вита Моисеевна прикинула, что если к чемодану приставить
скамеечку, которую она заметила в хозяйском коридоре, получится
удобная лежанка для Гарика... А еще...
Тот сон был как бы продолжением этих мыслей. Он начался без
всякого перехода. Только свет снова горел, а на сеннике вместо
ее пальто лежала стопкой наглаженная постель. Вита Моисеевна
принялась расстилать простыню, не получая, правда, обычного
удовольствия от свежей белизны и крахмального хруста. Ей было
неловко нагибаться к сеннику под пристальным взглядом, который
она чувствовала спиной. Выжидающий, вопросительный взгляд.
Удивляло ее не внезапное появление гостя, а именно ощутимая
тяжесть его взгляда – при том, что головы, а, следовательно,
и глаз у него не было. Это было дерево. То самое, накренившееся
дерево, стоявшее когда-то на перекрестке дороги... мимо которого
она в детстве боялась проходить одна... похожее на бегущего
с поднятыми руками человека. Застегивая пододеяльник и вспоминая
тот детский страх, она снисходительно улыбалась. Теперь-то
она знала, что голова не запрокинута, а действительно отсутствует
– но дело это вполне обыкновенное. Не смущал больше и тот
самый сук... Чего там... Впрочем, его и видно не было, поскольку
гость сидел за столом. Одна из его ветвей устало упиралась
локтем в столешницу, другая лежала на колене. Вита Моисеевна
не помнила, когда налила ему чай. Должно быть, давно, поскольку
пар над чашкой уже не поднимался. Он выпил едва ли половину.
Ясно было, что усталому гостю Виты Моисеевны нужно лишь одно
– лечь поскорее на ее сенник, вытянуть свое угольное тело
на белой простыне.
Вита Моисеевна стелила старательно, как маленькая девочка,
которая знает, что за ее движениями следят. С сердитой ловкостью
взбивала подушку. Откуда-то взялась подушка... И сенник неизвестно
когда превратился в кровать. Вита Моисеевна знала, что обязана
лечь... Она легла лицом к стене и со страхом слушала, как
гость со скрипом поднимается из-за стола... ходит по комнате...
отворачивает угол одеяла. Она знала, что сухая горелая ветвь
уже тянется к ее плечу, чтобы повернуть к себе, навстречу
корявому острому суку, и ждала этого прикосновения с ужасом
и нетерпением.
Быстро, будто рассыпавшаяся колода карт, мелькнули перед нею
все эти мальчики и мужчины, к которым Натан ревновал ее без
всяких к тому оснований. Красивые, обаятельные! С ними она
привычно поигрывала, ни на секунду не теряя головы... Неужели
же сейчас... это безмолвное обгорелое чудовище...
И Вита Моисеевна проснулась. Она села на своем незастеленном
сеннике и отерла рукой лоб, как человек, избежавший позорного
падения. Странное, никогда прежде не испытанное напряжение
неохотно отпускало ее плоть, и чувство вины тоже не отпускало.
Но Вита Моисеевна поспешила перелить его в другое русло: "Ну
вот. Я даже во сне не могу ему изменить! А он всю мою жизнь
отравил ревностью и скандалами! Разогнал лучших друзей! И
с чего, спрашивается?!"
Ей даже как-то обидно стало, что, в сущности, на ее добродетель
никто и не покушался, кроме майора медицинской службы под
Уссурийском. Мужлан! Решил, что раз женщина согласилась покататься
с ним на лодке – можно ночью тарабанить к ней в окно! Впрочем,
Натану и этой лодки было бы достаточно…
Вита Моисеевна лежала в темноте и по звукам и запахам незнакомого
места пыталась сообразить, не настало ли уже утро. Она не
знала, что это за скрип над головой: то ли кто-то ходит по
чердаку, то ли ветер тревожит сношенную кровлю. Пахло долго
пустовавшим жильем, старым сеном. Детьми Виты Моисеевны. Стоящими
у ее изголовья непросохшими валеночками.
Непобедимая сила привычки будоражила воображение Виты Моисеевны.
Заставляла ее мысленно осваивать новое пристанище... Живая,
как кино, фантазия быстро заполняла чужое неприветливое пространство
погибшими вещами. Медленно взмыл на свое место абажур, мгновенно
все насквозь заливая голубым сиянием. Над черными силуэтами
хризантем развернула крылья цапля, затеплился в темном углу
оранжевый бок мандолины, сощурил слезящийся глаз Горький –
левее саврасовской весны, так похожей на весну в их родном
городе.
Но и здравый смысл оказался начеку, не дал Вите Моисеевне
расслабиться. Заставил скрупулезно подсчитать, с чем же, все-таки,
она начинает новую жизнь.
Едва дождавшись первых признаков утра, Вита Моисеевна тихонько
оделась и вышла на улицу. Осмотрев ближние ели, она выбрала
самую красивую ветку, и стала отламывать ее обеими руками.
Ветка медлительно колыхалась, как бы независимо, по собственному
усмотрению – пока не хрустнула. Отряхнув с ветки снег, Вита
Моисеевна повертела ее так и эдак. Улыбнулась самодовольно,
прикинув, как проснутся дети, вдохнут праздничный запах хвои,
увидят зеленую лапу с тремя шишками в высокой бутылке, посреди
стола, накрытого пляжной подстилочкой.
Разумеется, эту тряпочку, прежде чем накрыть ею стол, следовало
бы выстирать: где она только не валялась! Но на этот раз Вита
Моисеевна решила пожертвовать гигиеной. Вокруг бутылки она
расставила тарелки и чашки: две красненькие и синюю, подарок
Любы Савиной. И в каждую чашку поставила ложечку. Чайник,
термос и остаток продуктов красиво разложила на подоконнике.
Хозяйкину табуретку задвинула в угол под окном и застелила
желтой глянцевой бумажкой, которой было выстлано дно чемодана.
Сам же чемодан пристроила сбоку, так что получилось что-то
вроде парты. На эту парту Вита Моисеевна положила тетрадку,
в которой Гарик рисовал свои "карляки", и коробку
с остатками карандашей. Леркины учебники Вита Моисеевна составила
аккуратной стопкой на углу стола...
Ну, пусть Гарик был маленький, пусть он ничего не понимал...
Но Лерка-то все понимала! Как она осматривалась в этой комнате,
когда проснулась! Как она бросилась благодарно на шею Вите
Моисеевне, без слов обняла... А Вита Моисеевна почему-то знала
уже, что голос вернулся к ней, но не спешила заговорить –
так хорошо было стоять, молча прижимаясь друг к другу, чуть
покачиваясь, жалея и утешая...
А потом эта Лерка сидит за столом и при всех гостях смешивает
мать с грязью! "Что ты такого особого для нас сделала,
чего не делала любая мать?! Ты всю жизнь нам в душу лезла!"
И это Лерка говорит, которая ночью разбудила весь лагерь своим
плачем: "Отправьте меня домой! У меня дома что-то случилось!
Что-то случилось с мамочкой моей!"
А Вита Моисеевна действительно чуть не умерла в ту ночь: заразилась
корью от Гарика. А теперь вот Гарик сидит и слушает, как сестра
поносит его мать. И молчит.
Нет! Он не вставит свое слово! Он не покажет при людях, кто
он есть! Но Вита Моисеевна хорошо знает эту его тайную улыбочку
под усами. Знает, как этот интеллигент может послать матом!
Высадит вам стекло в двери, и еще сам же бросится пить валерьянку
и жаловаться по телефону: "Она совсем с ума спятила!
Поставила на своей двери замок! Я не могу, не могу больше
терпеть!"
Это он не может! А она может терпеть, когда он роется в ее
вещах, стоит ей на минуту выйти за хлебом?! То ему свитер
понравится, то чулки, то ложечки чайные! И еще нагло уверяет,
что ложечки она подарила на юбилей жене Нонкиного сына! С
какой стати?! За какие заслуги она отдала бы такой... проститутке
мельхиоровые ложечки?!
Но главное – документы! До чего дошел... Похитил у нее извещение
о гибели отца! И не просто из вредности, а чтобы лишить ее
льгот! Услышал, что приняли решение приравнять вдов к ветеранам
войны, выдавать им продуктовые пайки. Вита Моисеевна прочла
в газете это постановление и даже заплакала от радости! Каждый
месяц – две курицы по государственной цене! Она забыла уже,
когда в последний раз ела курицу! Полезла в ящик. Паспорт,
брачное свидетельство, табеля, фотографии, грамоты – все на
месте. А похоронки нет! Она чуть с ума не сошла! А этот подлец
возвращается с работы, слышит, как она кричит, как она убивается,
как просит Бэтю сейчас же приехать – и молчит! Снимает себе
спокойно пальто, снимает туфли, переодевается в спортивный
костюм, идет вразвалочку к книжному шкафу, открывает папочку,
достает оттуда похоронку, две копии и говорит: "Вот тебе
копии, а извещение повсюду не таскай. Потеряешь еще! А это
память". Но Бэтя, подруга дорогая, как всегда, на его
стороне. "Другой бы на его месте не дверь бы разбил,
а..." И что бы он разбил? Что? Может, голову матери?!
И, главное, все оказалось впустую. Отсидела в военкомате два
с половиной часа, а ей сказали, что решение-то принято, но
в силу оно вступает только с нового года. И никакие уговоры
на них не подействовали. Конечно! Как на Хасан ехать – так
Вита Моисеевна, как мальчиков покалеченных, окровавленных
на носилках таскать и внушать им оптимизм, которого у тебя
у самой нету, и отправлять казенные извещения их родителям
и женам... И дрова на себе возить – Вита Моисеевна. И два
месяца получать письма от погибшего мужа – Вита Моисеевна!
А как курицу по рублю девяносто – так дамочкам, которые всю
жизнь бегали от парикмахера к маникюрше!
Хуже всего то, что она успела похвастаться Лерке и пообещать
ей грудку и печеночку для ребенка! А Лерка, мерзавка, прекрасно
зная, как все было, никогда не упустит случая попрекнуть ее
этой курицей. Неужели, имея четыре зарплаты, нельзя себе позволить
купить ребенку курицу на базаре?! Нет! Им только ветеранская
нужна! И еще даром! Другие дети сказали бы: "Спасибо,
мама, не надо. Ты заслужила сама съесть эту грудку и печеночку!"
А эти просто не знают, как тебя побольнее ужалить! С одной
стороны, подавай им курицу, а с другой – "Ты всю жизнь
спекулируешь на памяти отца! Лезешь повсюду с этой бумажкой!"
Каково?!
Это все эльзоновские гены... Натан сам говорил, что люди у
них в роду жесткие. Но чтоб такое… Да, она бегала с этой бумажкой
по инстанциям. Но что-то они ее никогда не останавливали...
Пусть бы сказали: "Не надо нас посылать в санаторий в
Ялту! Лучше мы будем продолжать кашлять и дойдем до астмы!
И не ходи, не унижайся по квартотделам – нам и тут хорошо,
в подвале. Без ванной, без туалета. И телефона не добивайся!
И не бегай к ректору, и не требуй созывать комиссию. Я буду
официанткой, Гарик будет шофером..."
Господи! "Спекулировала..." Да будь жив Натан –
ей ничего не надо было бы! Никаких кур! Пусть бы она хоть
всю жизнь прожила в сыром подвале, пусть бы он ей хоть каждый
день устраивал сцены ревности! Лишь бы он обнял ее вечером,
когда придет с работы! Лишь бы сказал ей: "Киска! Ты
тоже человек! Нечего приносить себя в жертву детям!"
Уж он бы не позволил ей работать в трех местах, чтобы покупать
Гарику импортные рубашки, а Лерке – модельные туфли! И не
ходила бы Лерка в институт с собольим воротником. Он бы ей,
Вите Моисеевне, купил соболий воротник! Вот тогда бы они ее
ценили, тогда бы они голос на нее поднять боялись! Пусть бы
попробовали ее в чем-нибудь упрекнуть! Она, видишь ли, не
плакала, когда похоронка пришла...
Да, не плакала… Потому что она все уже выплакала! Все знала
в тот день, когда поезд толкал ей навстречу ее незадавшуюся
жизнь, выбрызгивая из-под колес, как лузгу от семечек, щепки
от плетеного чемодана – того, в котором она привезла в Киев
свое приданое. А тот проблеск... Тот недолгий самообман, который
она позволила себе, получив его первое письмо... Просто письмо
было какое-то неожиданное, необычное... Она будто не узнавала
голоса Натана... Ничего о себе. Ни слова о болезни, о высокой
температуре... Обратись туда-то... Стань на учет там-то...
И совсем уж невероятное: "В Казани на вокзале я встретился
с Фимой Юдовичем. Мы расцеловались, как братья. Их министерство
эвакуируют в Томск. Он обещал, что разыщет тебя и во всем
поможет. Не задумываясь, переезжай в Томск. Одна с детьми
ты не справишься. Ты же у меня, как комнатный цветочек..."
К тому времени у Виты Моисеевны появилось уже несколько седых
волосинок. И пара довольно заметных морщин пролегла под нижними
веками. Ей льстило сравнение с комнатным цветочком, но было
странно, что именно так Натану представлялась их жизнь в тайге,
в палатках, с отравленными колодцами, тиграми и лесными огородами.
Еще больше удивило то, что он преодолел свою въевшуюся с детства
ревность и сам посылал ее к Ефиму.
Может быть, это и было самое страшное… Но Вита Моисеевна то
ли не решилась понять до конца слова Натана, то ли ее действительно
ослепила, сбила с толку надежда на скорую перемену. Казалось,
Томск с нетерпением ждет ее, уютный и натопленный... Она даже
позволила себе сходить к парикмахеру и сделать перманент.
Нет-нет! Не ради Ефима! Это Натан попросил ее сфотографироваться
с детьми. На себя и на детей она надела все самое лучшее.
Получилось просто замечательно! Нарядная, чуть усталая, Вита
Моисеевна смотрит прямо в объектив, будто в глаза мужу. Как
бы внушая ему взглядом: "Не беспокойся, у нас все хорошо,
мы ждем тебя". Вместе с тем можно было догадаться о том,
как ей нелегко и страшно за него. Так смотрели женщины из
последних довоенных фильмов...
Лерка с роскошно уложенными черными локонами выглядела яркой
и симпатичной. Но лучше всех получился Гарик! Этот белый бант
под воротничком, эти огромные глазищи, распахнутые в ожидании
птички! Бровки тоненькие, но черные-черные, губки кнопочкой...
Да, такой снимок не стыдно было показать однополчанам! Вита
Моисеевна воображала себе, как Натан достает из конверта фотографию,
как чужие, незнакомые мужчины передают ее друг другу. Их взгляды,
одобрительные и даже завистливые...
Но снимка этого Натан не получил. Утром Вита Моисеевна отправила
письмо, а вечером пришла за ней Маша Федотова, поселенная
с другими одиночками. Велела одеться и повела к себе в общежитие.
В комнате, сплошь заставленной кроватями, толпились женщины.
По большей части знакомые. В углу, в полумраке, кто-то кричал.
Вита Моисеевна узнала голос Любы, жены Васи Савина, механика
Натана. Перед Витой Моисеевной все расступались.
– Вита! Вита! – бросилась Люба ей навстречу, будто появление
Виты Моисеевны что-то меняло к лучшему. – Ви-и-та! Они сгорели!
В первом же бою! Танк загорелся... А люк заклинило. А все,
Вита, ехали мимо – и никто не помог! Уходите все! Вы все уходите!
Оставьте нас вдвоем!
Она обнимала Виту Моисеевну, как сестру, которую только что
отыскала. И, не чувствуя ожидаемого отклика, все прибавляла
страшные подробности.
– Головни, Вита! Вытащили после боя три обгорелые головни!
Не разобрались даже, где кто! Они же были у нас одинакового
роста. Так и похоронили вместе, в одной могиле! Одна могила
у нас, Вита, на двоих!
Она все встряхивала, встряхивала Виту Моисеевну, как бы воодушевляя
ее на какое-то действие. Будто им положено было запеть нечто
в два голоса, а Вита Моисеевна все не решалась.
Вите Моисеевне нечем было ответить на этот крик. На эти слезы.
Ей даже как-то легче стало. Она вдруг поняла, что все время
ждала чего-то страшного, неизбежного – операции, казни. И
вот оно уже позади. Совершилось. А теперь что ж... Теперь
– все. Нечего больше ждать. Нечего бояться. И – ясно, что
за такой "гость" приходил к ней той ночью. Что за
обгорелая головешка сидела у нее за столом. Как же она сразу
не узнала тяжести этого испытующего взгляда?!
На нее вдруг навалилась досада утраченной возможности. Умерший,
сгоревший – он сумел ее найти, явился к ней... А она увиливала,
тянула время... Вместо того, чтобы расспросить, объясниться.
Впрочем, то были не мысли – тени мыслей, образующие какой-то
сплошной, неменяющийся фон. Мысли же были самые простые, примитивные.
"Где взять дрова?" "Чем кормить детей?"
"Как их вырастить и выучить?" "На какой работе
могут пригодиться полученные в техникуме знания?"
С этими мыслями она возвратилась домой. Легла на свой сенник
лицом к стене и так, одетая, пролежала до утра. И Лерка не
сказала ей ни слова. Тихо хлопотала по дому, как умела. А
когда еще через день почтальон принес второе письмо от Натана,
положила его перед Витой Моисеевной и посмотрела вопросительно,
так не по-детски...
Вита Моисеевна растерялась. Всего несколько дней назад она
читала первое письмо мужа, сначала быстро, про себя, потом
вслух, детям. А Натана уже не было. И незачем было ходить
фотографироваться.
Второе письмо Вита Моисеевна читать не захотела, решила его
сжечь. Но потом передумала и сунула в глубокий потайной карман
черной лаковой сумки, где хранились не самые важные документы.
Туда же ушли нераспечатанными и следующие пять писем. Пришедшее
вскоре письмо Ефима Юдовича она, не читая, бросила в печь.
Так же поступила, когда возвратилось назад ее собственное
письмо. Только в последнюю секунду вытащила фотографию. Пожалела.
Потом прибыл мешок с вещами. Новенький, аккуратный. Вита Моисеевна
сунула его под кровать и открыла только весной, когда стало
особенно тяжело и голодно.
К тому времени уже отыскались родители Виты Моисеевны. Завод,
на котором работал отец, почти полгода возили с места на место
и в конце концов отправили в Сибирь. Несколько дней эшелон
стоял в Барнауле. Вита Моисеевна узнала об этом совершенно
случайно. Она тогда работала в госпитале статистиком. Главврач,
тоже киевлянин, очень хорошо к ней относился. Он пустил в
ход свои связи и организовал их переезд в Бийск.
Конечно, это было чудо: еще день-два, и отца не удалось бы
спасти. Он опух от голода, у него отказали почки. А тут его
сразу доставили в госпиталь – не какого-нибудь несчастного,
никому не нужного старика, а "отца Виты Моисеевны Эльзон"!
Так что все бегали вокруг чуть ли не на цыпочках! Лекарства,
уход – прямо как для генерала какого-нибудь!
А потом еще больше старались, когда ему стало лучше и все
увидели, что это за удивительный человек...
Как он умел все сделать правильно и приятно! Превратить в
радость что угодно! Взять хоть этот мешок. Вита Моисеевна
предполагала, что среди вещей могут оказаться консервы. Точно
знала, что там есть вилка, ложка и нож. Причем вилка была
ей особенно нужна. Но подойти, открыть... Нет, она не могла
себя заставить. Главное, тогда нужно было бы что-то сказать
детям, заговорить с ними вслух о Натане.
И вот отец перед майскими праздниками достает эти вещи, начищает
их до блеска, и, когда вечером все садятся за стол, говорит:
– Сегодня, детки, у нас большой праздник. Вы себя очень хорошо
вели, помогали маме, особенно – Лерочка. У нее и в школе одни
пятерки. Думаю, она заслужила награду. Думаю, она заслужила
право есть папиным прибором. А Гарик – он у нас тоже молодец,
помощник в доме! Будет пить из папиной кружки.
И так у него красиво все получилось! Так правильно! И тронуты
все были, и никто не заплакал.
К зиме смастерили детям белье из рубах Натана... Гарику –
пальтишко из гимнастерки. Отец одевал Гарика и приговаривал:
"Ну, теперь я знаю, что вы не простудитесь! Уж папины
рубашки позаботятся!" И еще: "Смотрите-ка! Гарик
в новом пальто – вылитый папа!"
Так постепенно он приучил детей свободно говорить об отце,
как бы вернул его в дом.
Кстати, Гарик действительно становился все больше похож на
Натана. Только глаза не такие мрачные. Простодушные. И одет
красивее, чем одевали детей Эльзоны. Хоть и война. Если у
тебя есть вкус, выдумка, ты пару пуговок шелком обтянешь,
пришьешь к обычной рубашечке шнурки с кисточками – и у ребенка
уже другой вид.
Вита Моисеевна и сама старалась не опускаться. Конечно, на
обновки денег не было, но ведь даже обыкновенную шинель можно
носить по-разному! Верхнюю пуговку не застегнешь, воротничок
сзади приподнимешь... Когда девчонки в госпитале увидели Виту
Моисеевну впервые, они решили, что она из "таковских",
из тех, кому и война для веселой жизни – не помеха.
Об этом рассказала ей Нонка Соколова, старшая медсестра. Вскоре
после Сталинградской битвы, когда Вита Моисеевна получила
второе письмо от Ефима Юдовича. Настроение у людей стало лучше,
взгляды изменились. Никто не похвалил ее за то, что она и
это письмо порвала, не читая. Наоборот, упрекали даже! А она
и так знала, о чем там идет речь. Родители тоже догадывались.
Чувства у них были сложные: с одной стороны хотелось, чтобы
Вита Моисеевна устроила свою жизнь. С другой – жалко было
детей. Отчим – он и есть отчим. Да и не известно еще, захочет
ли Ефим жить с родителями Виты Моисеевны…
А Лерка, дочка преданная, вместо того, чтобы быть благодарной
за то, что мать принесла ей в жертву собственное благополучие,
еще и укусить старалась: "Тебя послушать, так у тебя
отбоя не было от женихов! Что-то я их не припомню! – И конечно
же, при свидетелях. Чем больше свидетелей, тем лучше. – В
то время одинокие женщины, молодые, красивые, со специальностью,
с квартирами не могли выйти замуж! А ты! Что ты из себя представляла?
Да еще с двумя детьми и больными родителями! И с подвалом,
где воняло крысиной мочой!"
Вита Моисеевна хотела быть умнее, хотела промолчать. Но не
выдержала:
– Что же ты так расхвасталась, дочь моя дорогая? Ведь, получается,
это по твоей вине никто не хотел меня взять! Твоей и твоего
братца, который сидит и радуется, что мать его позорят при
людях! Но я все-таки скажу для тех, кто не знает правду! К
сожалению, когда вы были маленькими, и вообразить нельзя было,
что вы вырастете такими! Тогда еще мог найтись человек, который
подумал бы: "Какие чудные детки! Какое счастье – стать
их отцом! Сидеть с ними за столом, сводить их в кино!"
О моих родителях и говорить нечего! В них влюблялся каждый,
кому они успели сказать два слова. Вот тут сидят Витя, Гена
с Долой… Пусть они расскажут тем, кто не знает, что это были
за люди! А наш подвал, между прочим, в те времена считался
отдельной двухкомнатной квартирой в центре Киева! И крысами
там пахло, пока я распределяла в Харькове узников концлагерей.
А когда я вернулась, крысами уже через неделю и не пахло!
Для того я перетаскала на себе столько штукатурки, для того
платила за смолу и за доски, чтобы ты теперь людям врала,
что у нас была сырость?! Что же тогда все ваши друзья бегали
в наш подвал, а не собирали компанию в своих роскошных квартирах?
Может, им нравилось нюхать крысиную мочу?!
Тут все затараторили наперебой, стали ее успокаивать. Витька
Усенко, Петька Иванов, Генка с Долкой, и даже Петькина Люська,
которая ни разу не бывала в подвале на Рейтарской! "Что
вы! Что вы, Вита Моисеевна! Да мы же все выросли в вашем доме!
У вас было так чисто, как нигде!" "А помните эти
занавесочки с балеринами? А эти подушечки на диване!"
"А котлетки! Котлетки помните? Таких котлеток, как бабушка
Бася жарила, я нигде больше не ел!" "А оладьи с
яблоками? У меня такие не получаются! А какао с молоком? У
них все было вкуснее, чем дома!" "А как купили полированный
стол – помните? Мы еще на нем в лото играли!" "Ну,
это уже потом, когда мы школу кончали…" "А помните,
как их комнаты выглядели с улицы? Солнечно! Чехольчики беленькие!
И всегда печеным пахнет!" "А Вита Моисеевна какая
всегда была нарядная? А бабушка? Она за молоком в своем лучшем
платье ходила. Помните? С синим бидончиком! И белая шаль на
плечах!" "А я еще помню, как дедушка сидел у окна
на ящике, в кепочке, с тросточкой между коленями!"
Вита Моисеевна поискала в кармане платочек, но его там не
оказалось, и она пошла в коридор за сумкой, придерживая опухшими
костяшками пальцев набегающие слезы.
Из спальни доносился голос зятя, размеренно-бархатный, будто
спектакль передают по радио: "Ну что ты разошлась? Могла
она выйти замуж, не могла – какая теперь разница?! Ты же еще
хуже ее! Смотри, до чего ты себя довела из-за такой чепухи!"
Пахло валерьянкой.
– Потому что мне противно слушать в тысячный раз одно и то
же! Можно подумать, действительно! Лоллобриджида нашлась!
Красавица писаная!
– Ну, красавица – не красавица, а она и сейчас ничего. Дай
бог нам не хуже выглядеть в ее годы.
Вита Моисеевна так и распрямилась.
– Да не дотянем мы до ее лет! – не унималась Лерка. – И ни
к чему это! Ни к чему! Выжить из ума и детям своим отравлять
существование!
– Знаешь, Лера, – продолжал зять своим голосом, способным
умиротворить кого угодно, кроме разбушевавшейся Лерки. – Я
никогда не был большим поклонником твоей мамы, а теперь вот
могу сказать, что восхищаюсь ею. В такие годы она полностью
сама себя обслуживает! И за Гариком убирает. Чем заводиться
с нею, он бы лучше благодарен был, что к ней не надо брать
сиделку. В ее возрасте людям уже судно подают! А посмотри
на нее – какая она чистенькая, ухоженная старуха! С каким
вкусом одета! Ведь этого у нее не отнимешь...
Наступил на больную мозоль!
– Конечно! – снова зашлась Лерка. – У нее всю жизнь в голове
одни тряпки! Блузочки, шарфики, брошечки! До сих пор перед
зеркалом вертится! А что ей еще делать? Конечно, если я не
знаю, за что мне раньше хвататься, за работу или за ребенка…
Я не могу еще каждый день стирать и крахмалить тряпки! Она
мне противна! Мне стыдно, когда она хвастается своим белоснежным
бельем! Меня рвет, когда она в ночной рубахе по дому расхаживает!
Даже когда ест что-нибудь "вкусненькое"! Я не читала
Фрейда, но уверена, что там про все ее штучки написано! Гарик
прав – это у нее старческая сексуальность! Лучше бы она себе
любовников заводила, чем лезть нам в души! Портить нам...
Вита Моисеевна уже готова была ворваться в спальню, но кто-то
ухватил ее за локоть. Нонка Соколова! Стояла тихо в тамбурчике
и все слышала.
– Пошли, пошли, – говорит, – я уже попрощалась за нас обеих.
Пошли, я тебя домой отвезу.
Вита Моисеевна послушалась. Решила, что так будет эффектнее
– молча уйти. Правда, на всякий случай громко хлопнула дверью.
Но никто из этих детей, выросших в ее доме, не бросился за
ней следом, не попытался вернуть...
Они с Нонкой еще долго потом топтались под окнами – не могли
поймать такси. Машины не останавливались, проезжали мимо.
А веселье в доме дочери не расстраивалось, даже наоборот –
нарастало и обретало стройность. Гарик играл на пианино и
пел одну из своих последних песенок. Как всегда, безразличным,
отрешенным голосом, то и дело перекрываемым взрывами дружного
смеха.
Вита Моисеевна вдруг вспомнила очень похожий вечер...
Она возвращалась тогда с дежурства, думая о том, что карамельки,
купленные ею по привычке, больше не нужны. Кроме мамы, никто
в доме их не ел. И так было жаль этих последних карамелек!
Себя, своего пустого потемневшего дома...
Еще у ворот она услышала музыку, голос Гарика, раскаты девичьего
смеха... Вита Моисеевна остановилась у верандочки Левицких.
В раскрытую дверь видна была комната. Старинное пианино с
подсвечниками... Профиль Гарика, чуть более мягкий, чем профиль
Натана, но все же очень, очень похожий... И стайка девочек
напирала на него с двух сторон.
Она стояла среди двора и плакала... Было тут все вместе: и
гордость, и удивление, и обида. На второй день после похорон...
А ведь он очень, очень любил бабушку!
Вита Моисеевна так и видела этот дворик, налитый тьмою...
оранжево-желтое пространство чужого жилья, радостный трепет
чужой молодости. Кажется, именно в тот вечер она впервые почувствовала,
что ее молодость уже позади. Что жизнь отодвинула ее куда-то
на задний план. С этой кошелкой… А Натан поет... То есть Гарик.
– А когда я умру, он еще и станцует от радости, – сказала
вслух Вита Моисеевна.
– Что-что? – повернулась к ней Нонка. – Давай, кончай реветь.
Пойдем к метро, наверно. Видишь, машин нет…
Тут из-за угла выкатило такси.
– Вам куда, бабушки? – крикнул в приоткрытую дверь таксист.
Нонка, не отвечая, распахнула заднюю дверцу, выплюнула папиросу,
кряхтя, залезла в машину и затащила за собой Виту Моисеевну.
– В Дарницу!
Таксист побурчал недовольно, но спорить не стал, поехал.
– Плачь, плачь, – с праведным злорадством забасила Нонка.
– Надо было тебе побольше петушков набирать, Красных Шапочек,
халатиков грязных! Разве я не говорила тебе, что так будет?
А? Помнишь, как ты сумку кофточкой накрывала, чтобы никто
не знал, что Вита Моисеевна берет домой халаты на стирку?
"Лерочке туфли нужны! Лерочке шубка нужна! Лерочка институт
кончает! Гарику надо послать посылку! Гарик возвращается из
армии! У Гарика защита!" Как будто в старом костюме он
бы не защитился! Помнишь, помнишь, что я тебе тогда говорила?!
– Помню, – вздохнула Вита Моисеевна со сложным выражением.
С одной стороны, ей было приятно, что Нонка жалеет ее, возмущается...
Но, с другой стороны, выходило так, что Нонка своим сочувствием
изымает из ее жизни заодно с плохим и все хорошее.
Взять, к примеру, петухов... Это ж удовольствие было, а не
работа!
Бывало, вернешься из поликлиники усталая, поставишь вываривать
белье. Приберешь, починишь, детей уложишь. И вот, наконец,
вытаскиваешь ящик грязно-коричневых фигурок из папье-маше,
берешь краски, кисточки, садишься в коридоре у кухонного стола
и начинаешь разрисовывать этих петухов желтым, зеленым, оранжевым.
А отец сзади присядет и наблюдает... посапывает, когда особенно
удачно получится.
Приятнее всего было расписывать гребешок и бородку. Красную
краску выдавали такую яркую, укрывистую! Пять-шесть мазков
хорошей кисточкой – и готово! "Мне, – говорил отец, –
эти петухи лучше, чем любая хрустальная ваза!" А если
еще по радио опера или "театр перед микрофоном"
– посидишь так пару часов и забудешь про усталость и кто там
что не так сказал тебе в течение дня.
А какая радость была, когда отец соорудил ей для работы сушильную
стенку! Приволок из соседнего двора ящики, почистил, отшкурил
и сложил в шахматном порядке до потолка. В каждой ячейке помещалось
по два петуха. Да это развлечение было, а не работа! Не сравнить
ни с каким телевизором! Пованивало, правда, но не очень: Вита
Моисеевна работала аккуратно, следила, чтоб нигде не капнуло,
не потекло.
ДАЛЬШЕ >>>
наверх
|